Но было бы весьма опрометчиво поэтому верить, что он теперь сам снова стал одним из них, радикалом, либералом, левым; таковым Черчилль периода Второй мировой войны вовсе не был, и в последующем ходе войны он достаточно отчётливо показал это. Разумеется, тогда ему нужны были левые, поскольку одни они разделяли его абсолютную волю к победе и уничтожению. Английский консерваторы, которые всё же высоко оценивали Гитлера и сделали его сильным, и всё ещё едва ли уяснили, в чём же собственно потерпело неудачу задуманное партнерство с ним, совершенно определённо не разделяли его взглядов. И он льстил левым не только словами, но и делами. К примеру, крупного профсоюзного босса Эрнста Бевина, только что на протяжении четырнадцати лет возглавлявшего всеобщие забастовки, против которого он прежде с удовольствием развязал бы гражданскую войну, он теперь привёл в свой кабинет министров и сделал его практически диктатором рабочих. Он играл на всех имевшихся в распоряжении инструментах, среди прочих также и на левом антифашизме. Однако сам он не был левым антифашистом, не был и теперь.
Была ли это в таком случае личная ненависть к Гитлеру? Чувство личной дуэли безусловно играло какую–то роль, и отвращение Черчилля к Гитлеру было истинным — отвращение урождённого вельможи по отношению к выскочке, а также отвращение благородного и очень гуманного человека к отвратительному и жестокому. (Черчилль, несмотря на то, что был прирожденным воином, был очень гуманным, часто прямо таки мягкосердечным, так, как страстный охотник часто бывает большим любителем зверей. Жестокость по отношению к слабым и побеждённым он ненавидел как грех; а это ведь, несомненно, были выраженные черты характера Гитлера). Однако если верят, что Черчилль вёл мировую войну из чисто личных чувств ненависти, то тем самым его недооценивают. Впрочем, примечательно наблюдать, как он с течением войны терял свою ненависть к Гитлеру. Тон, каким он о нём публично говорил, изменялся от проклятий и безмерных оскорблений к постепенно всё более слабой насмешке. А в год победы, 1945‑й, Черчилль вообще ничего не говорил о Гитлере. Гитлер его больше не интересовал.
Нет, то что двигало Черчиллем, не было ни антифашизмом, ни личной ненавистью; разумеется, также и едва ли было нормальным патриотизмом — тот не перепрыгнул бы столь решительно через интересы Англии и её существование. Это было честолюбие. А именно двойное честолюбие: честолюбие государственного деятеля и честолюбие Черчилля как личности (почти что следует попытаться сказать: деятеля искусств Черчилля).
Честолюбие государственного деятеля, честолюбие для своей страны было пожалуй, несмотря на всё, его главной мотивацией. Нет никакого противоречия в том, что он, как показано, рисковал гибелью своей страны. Честолюбие и жертвенность не исключают друг друга, они даже принадлежат друг к другу. Черчилль был готов поставить на карту жизнь Англии. Он безусловно хотел избежать позора, который заключался бы в компромиссном мире.
Как же обстояло дело? Англия подняла перед Гитлером сигнал «Стоп», она, после опыта Мюнхена и Праги, по смыслу сказала: «Если ты теперь ещё и на Польшу нападёшь, мы лишим тебя жизни». Гитлер это пренебрежительно смахнул в сторону, он на Польшу напал и покорил её, и теперь у Англии хлопот было по горло, чтобы самой не лишиться жизни. Если она теперь, после сносно успешной самообороны, примирилась бы с Гитлером неким способом, который хотя и обеспечил бы её собственную жизнь, но подтвердил бы ужасный триумф Гитлера над Польшей — разумеется, английские политики, который выдвинули бы такое сравнение (и были некоторые, которым это было доверено), выдали бы это как прекрасный успех своего государственного благоразумия, и «Англия» в своём облегчении, возможно это от них приняла бы. Однако это естественно стало бы ужасным позором перед всем миром.
И наоборот, если бы Англия и теперь, находясь в чрезвычайной опасности для своей собственной жизни, держала бы своё слово, что нападение на Польшу будет стоить Гитлеру жизни — и если она это слово в конце всё же сделает истиной: не сделает ли это ей честь, как ничто иное в её долгой истории? И было ли это действительно невозможно? Черчилль видел возможность: она называлась Америка.