Но тут началась последняя сцена. Он повернулся и стал наблюдать, как они вместе покидают зал — Пейтон, шагая за Элен мимо уставленных посудой столов и стульев и удивленных гостей, послушная и покорная, как ягненок Марии. Он видел, как они поднимались наверх.
И Гарри тоже ушел — куда, Лофтис не знал. В какой-то момент ему показалось, что Гарри разговаривает с Казбертами, а возможно, это были Хьюстоны, — он не в состоянии был вспомнить, как Гарри отошел от него и почему. Что же до него самого, то время и передвижение, словно старая колымага, сократились почти до застоя, и его несло по праздничным залам пьяного, испуганного и старого. Он держался, делая вид, что все в порядке, улыбался, прощался с уходящими гостями, похрюкивая, похлопывая по плечу и время от времени выкрикивая «ура!», а сам все время думал: «Что они друг другу сделают?»
В какой-то момент он встретил Черри Пая — на губах его толстого розового лица были крошки от закусок, которые Лофтису отчаянно захотелось стереть.
— Клянусь, Поппи лихо проведет время в старом городе сегодня вечерком! — пробормотал он, пережевывая что-то, покачивая в руке бокал.
— Да уж, сэр! — громко произнес Лофтис.
— Да уж, сэр Боб!
— Пей до дна, Черри Пай, пей до дна!
— Пей до дна, Поппи Лофтис, пей до дна!
Они обнялись, запели, чокнулись стаканами, к ним подошли Монк Юрти и Полли Пирсон и присоединились к хору.
В другом конце зала задержавшиеся шестеро гостей, топчась, алчно окружили раздаточный стол. Это были едоки; любители выпить — в большинстве своем люди помоложе — собрались группками у стен потолковать, создать собственные квартеты, и Лофтис, распевавший дрожащим тенором, поскольку мелодия была взята очень высоко, услышал высокое хриплое сопрано Доры Эпплтон и вдруг отошел от них.
— Вернись, Милт! — крикнул Черри Пай.
Лофтис, пошатываясь, осторожно пересек зал, не забывая улыбаться, расплескивая шампанское. Теперь среди новой музыки, новых друзей он обнял Дору, у которой все лицо после публичных поцелуев было в губной помаде, вместе с Кэмпбеллом, странным бледным юношей с глазами как фиалки и большущими прозрачными ушами, и они образовали трио. Рука Лофтиса лежала на груди Доры, и они пели: «Я — ленивый дьявол».
— Какой приятный голос, красавец старина! — воскликнула Дора.
Кэмпбелл изобразил красивую жеманную улыбку, но крикнула она это Лофтису и он пощекотал ее ребра.
— Этакая славная девчоночка! — сказал он.
— Красавец старина!
— Сладкая моя. Поцелуй и Поппи тоже.
Она подошла к нему. От отчаяния он поцеловал ее нарумяненную, измазанную помадой маску и почувствовал, как ее язык коснулся его языка со сладостным привкусом виски. Покраснев, чувствуя, как его лихорадит, он отошел. Лужайка была погружена во тьму. У двери он обменялся рукопожатием с доктором Холкомбом, который был в пальто и шарфе; он услышал — ему показалось, что услышал, — как доктор сказал: «Берегите ее, Милтон». Глаза старика были полны слез, а Лофтис подумал: «Беречь кого?» Но доктор уже ушел; дверь за ним захлопнулась, в коридор ворвался холодный воздух, а у Лофтиса стакан выпал из ослабевших пальцев, и он смотрел вниз на черепки и на растекшееся по ковру виски.
У него сдало сердце. Почувствовав слабость, он опустился на стул. Нет никаких сомнений, никаких сомнений вообще. Он должен что-то предпринять. Оставшись один, он слышал замирающий шум приема, усталый смех, песни — «Я обожаю тебя, моя крошка», — которые они пели, и вечерние ветры, шелестевшие снаружи, казалось, уносили звуки песни вместе с увядшими листьями. Две девушки прошли, хихикая, по коридору. В темноте они не заметили его — одна даже наступила ему на ногу. В окно светила луна, яркая как фонарь, и вечер, казалось, был полон голубой, колышущейся пыли. По воде плыли листья и чайки, сморщенная тень ветерка. Да, сомнений не было: пришло время принимать решение. И он подумал: «Возможно ведь, что вся моя жизнь была ошибочной. Возможно, это я все породил. Значит, Элен была права. Своей добротой я убил единственное существо, которое было мне по-настоящему дорого. Может, все мы просто слишком чувствительны, как говорил отец. Им никогда не следовало закладывать в мозг животного представление о любви…»