«Воскобойников, Воскобойников! Неужели правда?» — подумал Поздняков. Но почему он должен был так запросто верить этому возникшему из ниоткуда Серебрянскому? В конце концов, еще неизвестно, что тот сам делал в прошлое воскресенье, теоретически он тоже мог нанести визит Ларисе, а теперь талантливо вешает ему лапшу на уши. Ведь сегодня, когда уже не было Ларисы, его история получалась такой складной! Воскобойников одним взмахом волшебной палочки превращался в этакого киношного суперзлодея, на которого можно списать все трупы. Очень правдоподобно и достаточно убедительно!
— Ну а вы сами в каких отношениях были с Ларисой в последнее время? — словно невзначай поинтересовался Поздняков. — Вы ведь тоже, судя по всему, многого не простили Воскобойникову…
Серебрянский невольно отпрянул.
— Вы… вы на что намекаете? Вы хотите сказать, что я… Да, я зол на Воскобойникова, даже скажу вам больше: я его ненавижу, потому что он испортил мне жизнь. Он развратил меня не меньше, чем Ларису, с которой спал. После той, написанной в четыре руки, книжки, за которую он схватил премию, я умер как писатель, понимаете, умер! Я много раз брался за очередную нетленку, но ничего путного так и не написал. Рабский труд на литературных плантациях Воскобойникова меня полностью выхолостил. Сначала я запил по-черному, потом решил, что вдохновение ко мне вернется, если затеряюсь в какой-нибудь глубинке. Приятель, работавший в Средней Азии на раскопках, зазвал меня к себе, я приехал — да так и остался. Правда, мне это не помогло.
Серебрянский замолчал, делая вид, что наблюдает за юной парочкой за соседним столиком. Продолжил он через пару минут:
— В этот раз я приехал в Москву не просто так. Еще раньше с одним знакомым я заслал сразу в несколько издательств свою новую рукопись. Не сказать, чтобы я на нее уж очень рассчитывал, но она не казалась мне совсем безнадежной. К сожалению, ее не приняли нигде, хотя в разных местах — по разным причинам. «Карат» был моей последней надеждой, которая тоже не сбылась.
При этих словах перед глазами Позднякова возникла совсем недавняя картинка: стопка бумаги, а следом за ней картонная папка, летящие в урну. Выходит, тогда Серебрянский выбрасывал итог последних лет собственной жизни.
— И что теперь? — спросил он Серебрянского с невольным сочувствием.
— Да ничего. — Тот, словно после утомительного марафона, устало откинулся на спинку стула. Пожалуй, это и в самом деле был марафон — вот так, походя, перелистать страницы судьбы. — Просто возьму и все забуду, выброшу из головы, что когда-то мечтал написать роман века. И мне сразу станет так легко, что я взлечу, как шарик, который накачали гелием. Стоит отпустить веревочку… — Он прикусил нижнюю губу. — Как говорят в таких случаях: следствие закончено, забудьте. Простите за невольный каламбур, я имею в виду только себя. Просто нужно окончательно отдать ту книжку, которую мы написали с Ларисой за Воскобойникова, автору, фамилия которого стоит на титульном листе. Вот и все.
— Как она называется? — осведомился Поздняков, хотя был заранее уверен в том, что название ему ничего не скажет. Он не был поклонником творчества Гелия Воскобойникова, и стать таковым в свете последних событий ему уже не грозило.
— «Черные облака».
По спине Позднякова пробежали мурашки — совершенно непонятно, с чего бы. Да, кажется, недавно он уже слышал это название, ну и что из того? «Черные облака» — дурацкое название, не более того. Тогда почему на душе стало так тревожно и холодно, как было всегда, когда он подбирался к какой-то тайне…
— Мы написали этот роман за какой-то месяц — по тем временам настоящий рекорд. Тогда ведь никто и слыхом не слыхивал о писателях-килобайтниках, вот и мы с Ларисой грохотали по ночам на бестолковой машинке марки «Москва»… — Слова доносились до Позднякова, словно сквозь толщу лет, через толщу тех самых двадцати пяти лет, которые он прожил без Ларисы, а мог бы и с ней.
— … Мы поделили с ней действующих лиц, у нее были женские, у меня — мужские… Мы не писали, мы играли, мы плескались в собственном таланте, как дети в ручье… — бубнил Серебрянский, мечтательно закрыв глаза, но Поздняков его больше не слушал, потому что его раздирало позднее прозрение.