«Где ты пряталась?»
«Ах, не спрашивай! Все равно не скажу, или вынуждена буду соврать».
Из чего я заключил, что в доме кроме известного мне пространства есть другое, полубессознательное, пустующее большую часть времени, но в исключительных случаях (детская игра — исключительный случай) отворяющее двери. И я, когда-то посвятивший столько ночных часов раздумьям о помещении помещения, теперь все чаще возвращался мыслью к положению положения.
17
По обыденным меркам дом как дом, но с точки зрения густопорожней вечности — символическая башня, она же тюрьма с одним выходом — на картину безвестного художника: «Камень, вообразивший себя Птицей», от которой неискушенному зрителю делается не по себе. Утверждают, что удача настигает в тот момент, когда внимание рассеивается. Так вот, если угодно, дом был рассеянным вниманием, и, может быть, поэтому мне на первых порах удавалось в его стенах все, что я замышлял. На первых порах — ибо со временем, как водится, внимание мое сосредоточилось на тех или иных нужных вещах, и там, где прежде везло, теперь я спотыкался, хватаясь за штору и опрокидывая горку с немецким фарфором.
Мысли ходят не теми путями, которые мы им предписываем. Они не терпят бесцельных прогулок, они не любят засиживаться в гостях. Мысль — существо практическое, трезвое, целеустремленное. Дай ей задание, и она сломя голову бросится его исполнять. Научи обращаться с циркулем, и жизнь пойдет по плану. Намекни, где можно нажиться, и, ручаюсь, бедность минет. Но, предоставленная самой себе, мысль чахнет, слоняясь по кругу. Укажите мысли цель, но избави вас боги диктовать ей направление, прочерчивать путь. Она сделает все вопреки, назло, а вы только потеряете время.
Несовершенство моей мысли меня пугало: неидеальность. Скована, скомкана. Чуть что хватается за доморощенную мифологию, прогоняя дородную нимфу сквозь строй сатиров. Или у всех одинаково? Шашки-поддавки, шашки наголо. А если у всех одинаково, как быть? Присягнуть бессмысленным, стать невменяемым? Легко сказать…
Мои представления о мире отрывочны, бессвязны, случайны. Но никогда не прельщало затворить мысль в неприступную схему, повесить замок, выставить охрану. Упрямо пестую несоразмерность миру, необязательность. Ничто не дается, всё даром. Желания просты, понятны, но неисполнимы. Пустота, с которой у меня непростые отношения, как кристалл. Лежу недвижно, закрыв глаза. Не видать ни дев, ни монстров. Но чувств, невидимых чувств, хоть отбавляй: восторг, страх, отвращение, тоска… Пробираюсь, как путник, раздвигая сухие ветки, увешанные бурыми ягодами. Сдуваю с лица паутину. И все равно ничего, ничего не вижу — ни дев, ни монстров, ничего. Но чувства! — их пруд пруди: жалость, разочарование, соблазн, грусть… Слеплен на скорую руку из подвернувшихся переживаний. Нет меня. Лежу неподвижно.
И, не меняя положения, вхожу в свой дом. Постепенно догадываясь, что это не мой дом, меня заманили. Широкая лестница, лифт с разбитым зеркалом и оплавленными кнопками, человек в темноте, что-то прикручивающий. Голос — как из репродуктора, «записанный»:
«Сам пришел…»
И бесполый смех:
«Теперь ты наш…»
«Наверно, я ошибся дверью…» — мой дрожащий голос пугает меня.
«Не ошибся».
Бесполезно, с этим человеком, что-то прикручивающим в темноте, бесполезно спорить, он не понимает элементарных вещей: время, пространство, материя… Я смотрю на него с жалостью, как смотрят на людей, занятых неблагодарным делом. Неужели между нами возможны только натянутые отношения?
«Лежи лежи, — говорит он, — только не подсматривай!»
Я всегда хотел, чтобы в доме было много картин: портретов, пейзажей, жанровых сцен, баталий. Без картины висящей на стене, мне грустно, тянет закрыть глаза, погрузиться в сон. Я нахожу это естественным. В мои лучшие дни мне достаточно было посмотреть сквозь пальцы на трубы завода, на ржавый панцирь автомобиля, на вывеску «вина-воды», чтобы не думать о пустоте, поглощающей изнутри. В юности я хотел посвятить себя живописи. Нет, у меня не было позыва стать художником или художественным критиком. Боже упаси! Посвятить себя живописи — отдать себя в распоряжение красок, мыслить жирными мазками, липнущими к холсту, густыми подтеками, жить по законам композиции. Посвятить себя живописи — значит стать врагом ваяния, из всех видов искусств самого непотребного, в буквальном смысле. Шагая по сумрачно синевшим залам с высокими узкими окнами, в которых догорала осень, посасывая кислый леденец, я отводил глаза от статуй, этих грубо отесанных привесков к любовно выточенным детородным деталям, не позволяя себе даже наступить на тень какой-нибудь разлапистой Венеры. И позже, на свидании с барышней, допускавшей только кружные пути, продвигаясь робкой ощупью, я вдруг мертвел, чувствуя супротив себя всего лишь подневольную форму, гладкий объем и еще не догадываясь, что спасение там, где природа протерта до дыр… Насколько проще иметь дело не с голой глыбой, а с плоским холстом — зрячая рука не устанет ласкать плетенье волокон.
18
Шел по улице. Люди, машины, витрины. Вдруг стало страшно. Я решил немедленно вернуться. Клара стояла посреди комнаты. Стол отодвинут, шторы задернуты. Света хватает лишь на то, чтобы подчеркнуть смертную бледность ее лица. Точно с нее слупили комедийную маску. Руки в изломе, как у этрусской циркачки, жонглирующей змеями. Расстегнуто на груди платье. Первая мысль: заговорщики осуществили выношенный замысел: она стала бестелесной фурией, того хуже — закавыченной фразой… Я не мог приблизиться…
«Кровь!» — сказала Клара, целя пальцем в простенок за шкафом.
Подойдя к тому месту, на которое она указывала, я увидел большой нож, вошедший по рукоять в стену. Хотел, не раздумывая, вынуть кухонное орудие смерти, но из-за спины вскрикнуло:
«Не трогай!..»
Отдернул руку. Присмотрелся повнимательнее: никаких следов страдания на обоях. Но что если и вправду, вытащив нож, — пушу кровь?
Оглянулся. Клара продолжала стоять с вытянутой рукой.
Вышел, прикрыв за собой дверь. Присел на стул в коридоре. Вспомнил, как хорошо было на улице. Резкое солнце и ветер, люди, разговаривающие на ходу, зеленые с примесью пыли деревья, гудки машин, афиши… Мне почудилось, что из-за двери донесся протяжный стон, но я осилил соблазн броситься назад в комнату. В руках у меня оказалась старая дамская шляпа. Я машинально поглаживал цветок из тафты. Шляпа пахла мышами, кошкой и слегка духами. Я прошел в темный конец коридора, где корячилась вешалка, предназначенная для гостей. Вешая шляпу, я наткнулся на что-то шелестящее. У нас гости?
«Гость!»
Я обернулся. Но если кто-то и был у меня за спиной, я не смог его разглядеть в темноте. Вернувшись не вовремя, чувствуешь себя посторонним в собственном доме. Я нашарил выключатель. В коридоре не было никого, я не в счет. На вешалке висел мой собственный старый плащ, я сразу» узнал его по отсутствию нижней пуговицы, отчего в былые ветреные времена приходилось рукой придерживать отлетающую полу. Должно быть, Клара нашла его где-то в архиве тряпья и так же, как я давеча обошелся с «выжившей из ума» шляпой, повесила мой плащ на вешалку для гостей. Не гася света, как будто свет придавал мне сил, хотя обычно я живее в темноте и чем она кромешнее, тем я неукротимее, прошел назад по коридору и распахнул дверь в комнату. Клара все так же стояла с вытянутой рукой, глядя в простенок. Заслышав шаги, она медленно повернула голову в мою сторону и сказала, не скрывая разочарования: «А, это ты!» Платье было наглухо застегнуто.
«Зачем ты вернулся?»
Я не стал говорить, что мне стало страшно, когда я шел по улице, я вообще не стал ничего говорить. Приблизился к ней и провел рукой по ее длинным огненно-красным волосам.
«Это парик», — сказала она.
Поздно, уже поздно. Я не успею. Я опоздал. Время не на моей стороне. Все, что меня услаждало, ушло в трубу, все, что я боготворил, разделено и роздано. Я уже почти перестал быть собой. Моя душа — как проходной двор. Я изменился. Сил еще хватит на то, чтобы написать письмо, но уже недостает на то, чтобы его отправить. Ящики стола завалены неотправленными письмами. В то время когда каждое дело стало для меня неотложным, я целыми днями хожу по комнатам и ничего не делаю. Жизнь, как и было обещано, все расставила по своим местам. Столы и стулья, ножи и вилки, окна и двери. Никуда не деться от неподвижных истин. Даже стоя на краю пропасти, думаешь о проданных за бесценок вещах. Тень тянется к свету, слово издыхает. Мне уже не на что смотреть, нечем изъясняться. Я кончился. Я — это вы в единственном числе. Мне уже не грозит смешение, стою на месте. Я приобрел дом. И куда бы ни шел, возвращаюсь. В наше время, когда не принято отличать копию от подлинника, я готов подписаться под любым своим изображением, даже самым нелицеприятным.