Ночью я проснулся, ее не было. Я вновь подумал о худшем, но тотчас услыхал плеск воды. Она мылась, старательно натирая мочалкой ногу, поднятую на край ванны. Что случилось? «Мне приснился гадкий сон, я проснулась в поту, я пахла, ты не представляешь, как я пахла…» В глазах неподдельный ужас. Пена расползалась по кафелю улитками. Я обнял ее и понес в спальню. С каждым шагом она делалась все легче и легче, и, когда я дошел до кровати, на моих руках остался только запах земляничного мыла…
23
В давние годы мой хороший приятель, театральный режиссер, не умевший пробиться на большую сцену, ставил «Недоросля» в своей квартире. Он предложил мне попробовать себя в роли Правдина, которого трактовал в соответствии с модным поветрием как представителя холодной, безжалостной силы, вторгающейся в уютный патриархальный мирок и разрушающей его налаженный быт аргументами. Я легкомысленно согласился, и ничего хорошего из этого не вышло. С маниакальным упорством я нес отсебятину. Прилежно заученные реплики застревали комом в горле, я врал напропалую, только бы не молчать. Режиссер недоумевал, терял терпение, приходил в ярость. Но вновь и вновь я ошарашивал импровизациями, которые хоть и вызывали у публики смех, но совсем не тот смех, на который рассчитывал режиссер. Актриса, играющая Софью… Ее портрет украсил бы выставку детского рисунка. Худая, мосластая, с гоголевским носом, из тех несчастных девиц, что, садясь, забывают придвинуть стул и постоянно попадают впросак из-за своей, как сами считают, «неловкости», а в действительности по расчету, ибо неприятности — их стихия (вспомним костлявых русалок, стынущих в гнилой водице). В одном из своих писем я назвал ее прилежной двоечницей, подразумевая не школьную программу, а магию цифр. Вытянуть из нее слово требовало больших трудов и сложных приспособлений, но вытянутое стоило затраченных усилий и намертво входило в память, в судьбу. Когда Софья задумывалась, трудно было удержаться, чтобы не шлепнуть ее по попе. Волос она не расчесывала в силу каких-то унаследованных темных суеверий, но мыла по несколько раз в день. Играла без воодушевления, механически. Напрасно режиссер пытался выбить из нее искру жизни, она монотонно и сбивчиво мямлила реплики, которых не потрудилась выучить — приходилось прятать среди мебели подсказчика. Она ни за что не соглашалась вживаться в роль, но пластика у нее была чудесная, за пластику ей все прощалось. Жесты, движения плеч, ног, покачивание грудей, вращение бедрами, самая неприметная игра пальцев и гримасы пупка вводили зрителей в транс. Софью сравнивали с парусом, с облаком, кто попроще — с бокалом шампанского. Ее искусство не столько заставляло любоваться ею, сколько обращало взор зрителя внутрь себя. Я и сам, в первый раз увидев, как она приседает, раскинув руки, расчувствовался, погрузился в воспоминания о детских невзгодах, о сломанных и потерянных игрушках, о липнущих к пальцам пластилиновых уродцах, о ржавых гвоздях, торчащих из полузатопленных досок купальни, угрожая впиться в ступню. «Бесподобно!» — невольно прошептал я, но в следующее мгновение чудо исчезло. Она «вышла из образа», позабыв очередную реплику («Дайте мне правила, которым я последовать должна!»), вспылила и выбежала вон. Режиссер извинился перед собравшимися. Милонов, игравший Стародума, сказал какую-то пошлую шутку. Все дружно рассмеялись и перешли к репетиции следующей сцены. Сейчас или никогда, подумал я и покинул шумное сборище. Она сидела во дворе на скамейке и курила. Мы разговорились, вернее, говорил я, а она молчала, скрыв лицо нечесаными лохмами. Я был многословен до тошноты, но я понимал, что, если не удастся заполнить молчание, она вовеки останется для меня «Софьей». В постели ее тело, такое собранное и довлеющее на сцене, зияло провалом, в который вихрем улетал мир. В темноте я не мог нащупать границ ее тела, достигшего той степени бесформенности, когда лица не отличишь… И как же тяжело было потом выползать, искалеченному, из этой, с позволения сказать, выгребной ямы блаженства, приводить себя в чувство, вновь свыкаться с существованием окружающего мира, смиряться с законами, утешаться нуждой. Бедная девочка, она и не подозревала, что из себя представляет. Ее вполне устраивали пошлые комплименты о «чарах». Она до сих пор ходит по рукам, уловляя мировые вихри. Ей не удалось сделать театральную карьеру, не хватило известной подлости: она так и не научилась «вживаться».
Я к тому, что, когда наш дом осадила свора лицедеев с неизбежным датским принцем во главе, я был готов к этому органически. Клара увидела их в универмаге, где они вдохновенно разыгрывали сцену потребительского экстаза по случаю падения цен на детское питание, и пригласила на наши подмостки, читай — на постой. Труппа должна была давать спектакль в местном театре, но в последнюю минуту дирекция отказала, сославшись на политическую конъюнктуру. Они не теряли времени даром, постоянно что-то репетировали: «Горе от ума», «Маскарад», «Мышеловку», «Фрекен Жюли»… Возвращаясь домой, я не знал, в какую драму вляпаюсь. Кто мне выйдет навстречу — беременная Дездемона или безродный Молчалин. Я натыкался на ломти декорации, на торопливо развешанные занавеси. Но представление не клеилось, актеры путались в репликах, перенимали роли. Бродячие сюжеты, собирательные образы. Режиссер, который мог бы навести порядок, сидел в тюрьме за развратные действия с инженю-травести. Ему все сочувствовали — и судьи, и жертва, и прокурор, и даже народные заседатели, но закон был неумолим. Надо было искать нового режиссера. Каждый день являлось несколько кандидатов, но все как на подбор…
Я ревновал Клару к актерам, даже к характерным, уж слишком много было в нашем странноприимном доме соблазнительных уголков, нор на двоих: спаривайся не хочу! Но, кажется, зря. Она не воспринимала их как мужчин, одаренных органом размножения. В реальной жизни актеры все на одно лицо. До того как он представится, сразу и не сообразишь, с кем имеешь дело. Клара призналась мне, что один из актеров пытался увлечь ее в укромную тень картонного замка, но здесь ему по роли требовалось упасть замертво, что он и сделал, отчаянно декламируя. Игра, даже самая гениальная, заводит в тупик рукоплесканий. Театр — мужское занятие. Женщины на сцене всегда лишние, они годятся лишь на то, чтобы их утопить или зарезать, то есть не мытьем так катаньем спровадить за кулисы. Там, среди бумажных цветов и машинистов сцены, в костюмерных, в гримерных, пахнущих мышами и засахаренными фруктами, их царство. К женщине, это говорю вам я, нужен закулисный подход.
Обычно женщина выходит на сцену только для того, чтобы, стыдясь, раздеться. Но может ли хоть какая-то драматургия справиться с голой женщиной, дать ей слово, действие, вовлечь в интригу? Сомневаюсь, сильно сомневаюсь. Стоит ей появиться на сцене, в зале наступает гробовое молчание. И только когда выбегает мужчина, поправляя галстук и застегивая ширинку, зал оживает, предчувствуя дуэль, рукопашную, на худой конец, метафизический спор. Зритель торопит события, буквально вращает сцену, сочувствует, сострадает, хохочет. Зритель готов запустить в актера тухлым яйцом, лишь бы тот как можно дольше оставался на сцене, ругаясь и отмахиваясь. Женщина разрушает иллюзию. Это все, на что она способна. Это все, чему ее научили в исправительных колониях строгого режима. Там, где царит обман, перевоплощение, искусство, ей не место, ей самой скучно среди слезливых симулянтов и бескровных притворщиков… Клара никогда не принимала мои разглагольствования всерьез, особенно за обедом, особенно в присутствии гостей. Она знала, что наедине я говорю другим тоном и рассуждаю в другом направлении, нередко противоположном. В любом случае она оставляла за собой последнее слово — то, которого не произносила. За столом же она отделывалась меланхоличным: «Ты несносен!» — и переводила разговор на другую, более животрепещущую тему. Например…