Это находит. Сижу за письменным столом, смотрю в окно на размашистое дерево, и это находит. Я всегда знаю заранее, что — близко, чувствую себя потерянным, законопослушным, и вот оно уже здесь, нашло. Продолжаю делать то, что делал, но я уже другой человек, в другой комнате, в другом доме, и только врожденный дефект зрения… В такие минуты — а их можно пересчитать по пальцам, меня лучше не тревожить. Не потому, что я, будучи не в себе, могу ненароком вспылить, ударить, убить, напротив, в эти минуты я кроток, как облако, изнемогающее в знойной опале, согласен на все, податлив, из меня можно лепить котят и щеночков, но вместе с тем (и это опасно для близких и приближенных) я способен заразить своим состоянием, и, если находящее для меня в худшем случае болезненно, окружающим оно предстает как смертный приговор. Вот вам и еще одно допущение…
30
Верю, что Артур был всего раз в нашем доме. Проник с ведома жены и по моему попустительству. Мы столкнулись в коленчатом коридоре, ведущем в кухню. Он прошел мимо, ничем не обнаружив моего присутствия. Был он в длинном дождевике, в широкополой шляпе довоенного образца, с растрепанным зонтиком, похожим на букет крапивы. На дворе нещадно светило солнце, и единственная цель его экипировки была, по-видимому, в том, чтобы наводить на грустные мысли. Я едва не пошел за ним следом. Во всяком случае, остановился и оглянулся. Он дошел до конца коридора и стал подниматься по лестнице на второй этаж. «Что ему делать на втором этаже?» — подумал я, оставив вопрос без ответа, как и полагается среди людей воспитанных и образованных. Я слышал, как скрипят ступени под сапогами, как шелестит водонепроницаемая мантия. Наконец все стихло. Я забыл, зачем шел в кухню. И это при том, что в то время я еще ни о чем не догадывался, ничего не предполагал! Мимо прошлепал Степан с подносом, на котором колыхались графин с коньяком и наскоро слепленная закуска. Этот меня заметил, но отвел глаза и недобро оскалился. Не хватало еще Лизе пробежать с тазом и полотенцем! Я чувствую себя оскорбленным и оскопленным всякий раз, когда не я прохожу мимо события, а событие, в лице своих представителей, проходит мимо меня. Коварство дома — в его, дома, нерасторопности. Нет дома без протечек, как дыма без огня. Помнится, именно Артур в тот же вечер за ужином, сидя в дальнем конце стола, обронил: «Jam proximus ardet Ucalegon». Никто, к счастью, не понял, а я поленился справиться по словарю крылатых слов. Ел он жадно, кровожадно, бросая на пол салфетки, которыми подтирал стекающий на подбородок жир. Говорил то с ученой важностью, вторя нашему застольному краснобаю Шершеневичу, то сбивался на пошлое остроумие в духе Лаврецкого. Он был вне подозрений. Если бы кто-нибудь сказал мне, что это нелепое существо угрожает чести моего дома, я бы рассмеялся.
Амур Амурович Амуров… Пухлый, невысокого роста, одутловатый, длинноволосый, кудрявый, с льняной бородкой, розовые губы, перстни, шепелявит, закатывает глаза. Обиженный взгляд — «ему не угодишь, хоть в лепешку расшибись», всё его недостойно. Самолюбив до степени раздвоения личности — одного себя ему мало. В сущности неопрятный проныра с томиком стихов под мышкой. Трусливый, мнительный, привередливый. Когда Клара познакомилась с ним, он работал поваром в известном ресторане. Она нашла в бульоне волос и пожаловалась официанту. Разумеется, она знала, что на этот случай в ресторанах держат лысого статиста, которого и предъявляют при необходимости разгневанному посетителю, но каково же было ее удивление, когда к ней на растерзание вывели крепыша с густой шевелюрой (лысого накануне уволили, поскольку он возомнил себя столь важной персоной, что стал отращивать бороду, и у дирекции не оставалось другого выхода, как идти ва-банк). Ее настолько пленил перепуганный взгляд Артура в помятом колпаке, в засаленном фартуке, его трясущиеся руки с обкусанными ногтями, что она потребовала его немедленного увольнения, в тот же день подыскала ему квартирку, где бы они могли встречаться беспрепятственно и где бы он мог творить, поскольку выяснилось, что он в душе поэт. Ко с рифмами, как видно, не клеилось. Он обвинял во всем Клару, она, видите ли, погубила его жизнь, разогнав муз своими всхлипами и стонами.
Злопамятен, раздражителен. Полная противоположность того, кто пишет эти строки. Боялся выстрела из-за угла, отравленного печенья, погашенных фар. Пользовался успехом у впечатлительных женщин. Они несли ему дань натурой, которую он принимал не без брезгливости. Нельзя назвать его сложным — как бы ни был спутан узор, он расположен на плоскости. «Судьба», «удел», «рок» — так и слетало с его языка. Он не мыслил себя вне предопределения, карающего и милующего. И, как всякий фаталист, был музыкален, все время что-то мурлыкал. Говорю о нем так, будто и впрямь ходил за ним по пятам и теперь он стоит у меня перед глазами и с готовностью демонстрирует все, на что способен, а ведь знаю я о нем больше понаслышке, с чужих слов. Его безвременная кончина дает мне право прибавить к его светлому образу несколько оттеняющих черт. Но заканчиваю, хотя мог бы еще продолжить, много накопилось, ну да ладно, еще будет случай, если повезет, продолжить это в высшей степени лирическое отступление.
31
С утра сел за очередное письмо тестю и так разошелся, подпуская для пущей убедительности исповедальных ноток, действующих, знаю по опыту, особенно неотразимо, если письмо не подписано, что, когда встал из-за стола, онемевший, опустошенный, было уже пять часов, голова кружилась. Скомкал исписанные листки, хотел сжечь, но передумал и вышел из дома, чтобы поскорее, пока не усовестился, опустить спасенное от огня письмо в почтовый ящик.
В саду стоял художник за мольбертом и рисовал дом. Длинную кисть он держал в левой руке двумя пальцами, большим и безымянным, палитра валялась у ног растерзанной жар-птицей. Белый костюм, зеленый жилет, розовый галстук. Овал лица тяжелый, оплывший, щеточка усов. Он резко приседал, не глядя набирал краску с палитры и, стремительно вскочив, тыкал кистью в полотно с такой яростью, точно хотел прорваться по ту сторону возникающей у меня на глазах картины. Правая рука его была поднята над головой, и распяленные пальцы ходили в безостановочном, извилистом движении, точно нащупывали невидимые, но соблазнительные формы. (Позже я узнал, что во время работы самой важной является не та утилитарная рука, которая водит кисточкой, а другая, свободная. Именно через нее в тело художника входит вдохновение.) Я встал за его спиной и приготовился наблюдать за творческим процессом. Он рисовал наш дом, любовно выписывая все его башенки, колонны. Судя по всему, он только что одним мазком наметил фигурку в дверном проеме, в которой я со смешанным чувством узнал себя. Несколько раз он, видимо из-за перемен в освещении, хватал тряпку и безжалостно размазывал с такой тщательностью нанесенные краски в серый кисель, из которого вновь поднимался, поигрывая мышцами, дом. Прошел час, два. Солнце садилось, он все чаще и чаще брался за тряпку. Фигурка в дверях давно исчезла.
«Я вам не мешаю?» — спросил я.
«Нет, я привык, — сказал художник, не оборачиваясь. — Говорят, когда Бог творил мир, а делал он это, как известно много раз, бесконечно много раз, при нем был соглядатай, пытавшийся проникнуть в его замысел. Это к вопросу, откуда взялся ад».
Я предложил художнику зайти в дом, он отказался.