Выбрать главу

Но начал он издалека, во всяком случае, я так далеко в прошлое не загадывал. В детстве он строил дворцы из спичек, сажая на клей. Потом — из игральных карт и шахматных фигур. Из свечного воска, камушков и перышек. Перепробовал все, даже волосы, даже песок и толченое стекло… Я попытался ускорить рассказ, осторожно выпутать его из сетей детских воспоминаний, липнущих к обвисшей коже, к обшлагу когда-то пестрого халата, к запяткам тапочек, но он только еще больше путался, упрямо возвращаясь к тем эпизодам из своей в общем-то ничем не примечательной жизни, которые казались ему вехами на пути к дому, в котором ныне по стечению обстоятельств жил я собственной персоной. Этот дом, как выяснилось, был вершиной его карьеры, но той вершиной, на которой истинного творца ждет неизбежное поражение, ясное осознание того, что замысел неосуществим, а то, что существует, немыслимо и невыносимо (это его косвенная речь, не моя прямая). Когда входишь в сокровищницу, продолжал он, следует первым делом запереть дверь, иначе сметет толпа.

«Как правило, дома строят сверху вниз. Вначале возводят крышу над головой, потом окружают себя стенами и в самую последнюю очередь настилают пол, чтобы не тревожили черви и прочая незрячая живность. Так нас учили, но я уже тогда догадывался, что это неверно. Мои дома растут снизу, я начинаю с подпола, а все остальное поднимается само собой, как по мановению волшебной палочки. Чем глубже я ухожу под землю, тем выше стропила. Я набил руку на подвалах и погребах. Советую вам как-нибудь заглянуть в подпол, спуститься вниз, обещаю, вас ждет большой, большой сюрприз! Не буду рассказывать, чтобы не испортить впечатления», — и он зазвенел, заклокотал. Я не мог оторвать глаз от его дергающихся, испачканных чем-то желтым пальцев.

«Но признайтесь, — прервал я его, — их было два!»

Он вздрогнул, побледнел, обхватил пальцами горло, точно хотел себя удушить, стал отнекиваться, но неубедительно. Я продолжал наступать. Наконец он признался, что да, в последнюю минуту сдрейфил, решил подстраховаться. Если снесут один, или сгорит, или — мало ли что может случиться, останется другой про запас, на всякий случай:

«Теперь я уже этого не понимаю: один, другой, какая разница? Но тогда, о, тогда я ценил свой труд, свою бессонницу, свое вдохновение, мне, не поверите, было жалко потраченного времени. Я всему придавал значение, даже деньгам. Поэтому они у меня тогда водились».

Он улыбнулся, не грустно, а зло, жестоко.

«А теперь меня даже не интересует, кто живет в доме, который я построил».

Его замечание меня обидело, и я, пользуясь правом обиженного, поспешил откланяться. Теперь я точно знал, что второй дом существует, но не знал, где его искать. Возможно, архитектор и вправду запамятовал, но, если б и помнил, не стал бы говорить. Слишком много в свое время он вложил в это предприятие, чтобы теперь сдаться и выболтать первому встречному, даже если этот первый встречный живет на одной половине его рокового замысла. К тому же я понимал, что информация, полученная из первых рук, имеет существенные недостатки. Ее трудно использовать. Она чиста и бесплодна. Только пройдя по рукам, потеряв невинность, пообтрепавшись, она набивает себе цену. По его резким, невразумительным жестам я заключил, что перед моим приходом он много часов провел сидя неподвижно, без сна, без слов. Не удивлюсь, если в ящике его стола спрятан дамский пистолет мельчайшего калибра, инкрустированный драгоценными камнями, совершенно бесполезный для зашиты от назойливых посетителей, но незаменимый против уныния, лени, стыда, рассеяния, этих тихих взломщиков.

50

С тех пор как я заподозрил существование второго дома, жизнь моя стала больше напоминать детективную историю, чем хронику происшествий. У меня появился интерес. Если раньше только подоплека ядреной нимфы могла меня расшевелить, ныне я заглядывал под юбку лишь затем, чтобы проверить, нет ли там намека на искомый дом. Даже проблема второго домовладельца отступила на задний план. Какая мне разница, кто он и что он, даже если он — это я! Всегда успею посмеяться над его претензиями на власть, на собственность, мол, время — единственный собственник, и мы его преданные данники. Замшелый юмор, приличествующий случаю. Как говорит Клара (в затруднительных случаях я пользуюсь ее словарем), телесный состав несостоятелен во всех отношениях, кроме одного — современности. Время — это безликое лицо, так сказать. Сон во сне, текст в тексте, нос в тесте. Клара говорит, притушив свет и раздеваясь по спирали в темноте. Любовь вслепую ее стихия, ее отдушина. Из законной супруги она превращается в преступное сообщество, обслугу бессознательного. Целиком и по частям переходит в мои руки, во власть моего хронометра, и я, как заводной механизм с закрученной до упора пружиной, отмериваю секунды, пока не пробьет полночь, она же полдень. Мы делимся на он и она, мы делимся на спящего и бодрствующую. Кто из нас выиграл пари («Бог есть»), рассудит проигравший («Бога нет»). Когда Клара вновь зажигает лампу, чтобы почитать перед сном «Путешествие из Петербурга в Москву», я не замечаю в ней ни малейшей перемены, ни малейших следов насилия, которое она с моей помощью над собой учинила, ни царапины, ни ссадины, ни даже томного пресыщения на лице. Как всегда, вышла сухой. Или то была не она, та, что изнывала, извивалась, истекала? Другая — безымянная, несчастная, нуждающаяся. Я смотрю на узкую кисть руки, выныривающую из кружева ночной рубашки, на палец с крашеным ногтем, прижимающий бунтующую страницу. Меня не проведешь… Может, и мне что-нибудь почитать на сон грядущий? Нет, он уже грянул. Птица ощипанная, прямиком из чистилища…

Что касается Радищева, спросите меня. Цитирую по памяти: «Нет, мой друг! я пью и ем не для того только, чтоб быть живу, но для того, что в том нахожу немалое услаждение чувств. И покаюся тебе, как отцу духовному, что лучше ночь просижу с пригоженькою девочкою и усну упоенный сладострастием в объятиях ее, нежели, зарывшись в еврейские или арабские буквы, в цыфири или египетские иероглифы, потщуся отделить дух мой от тела и рыскать в пространных полях бредоумствований, подобен древним и новым духовным витязям. Когда умру, будет время довольно на неосязательность, и душенька моя набродится досыта».

Москва, Петербург… Эти вымышленные города, точки на карте, нарисованные слюнявящим грифель, гугнивым идиотом, не устают увлекать нас в свои закрома. Литература, сколько ни загоняй ее в хрестоматии и крестословицы, мелко, пакостно торжествует. Проведя весь день за чтением, перескакивая из книги в книгу, промывая набухшие кровью глаза крепким чаем, вдруг ловишь себя на том, что поверил… Кажется, стоит сбежать по лестнице, распахнуть дверь, и вместо привычной пустоши откроется Москва с ее подгулявшими домами, неприступными барами, казенными казино, подобострастной рекламой, нелепыми истуканами, вольными пятиэтажками, кондитерскими фабриками, зеркальными мастерскими, встанет Петербург рыбьих лиц, застегнутых на все пуговицы сюртуков, некоммуникабельных проспектов, окровавленных площадей, генералов, не позволяющих себе эпитета, старушек с часами и без. Кто из нас не мечтал перенестись в эти вышедшие из-под пера фикции хотя бы на одну ночь, но только с условием — вернуться? Но нам говорят: билет в один конец. Хочешь — езжай, но о том, чтобы вернуться назад, в родимый дом, забудь и думать. Спасибо, дураков нет. Уж лучше мы будем путешествовать из Петербурга в Москву, из Москвы в Петербург, туда и обратно, в кибитке, в вагоне, на своих двоих. Вот уже из тумана показались черные кресты, галки, колокольни…

«Заворачивай, любезный, гони обратно!»