Всякий застольный разговор, будь он о погоде, беременной дочке соседа или новых обоях, неизбежно сползает на вопросы сотериологии. Гости поднимаются из-за стола недовольные, раздраженные, обманутые в лучших ожиданиях. Небеса не разверзлись, дом устоял.
10
Некоторые гости входят в дом и остаются в нем навсегда, их не извести ни постным обедом, ни сырым сквозняком, ни наглостью прислуги. Другие сбегают при первой возможности, несмотря на льющий вторые сутки ливень, размозживший дороги, несмотря на зубодробительный ветер, на раскаленные щипцы солнца, якобы для завивки, они согласны на все, только бы не остаться в этом доме на лишние полчаса. Упрашивать бесполезно. Гелиотропов уехал натощак, стянув из сарая старенький велосипед и ни с кем не попрощавшись, чтобы рассказывать случайным попутчикам в поезде дальнего следования, на пароходе, в самолете, как ночью, перепутав дверь, он вошел в бильярдную и там увидел… Ноздри раздувались, глаза вылезали из орбит, губы пятились и выпячивались.
Иной гость — как кость в горле. Иной как гвоздь, который не вытащить клещами. Есть легкие, малокровные создания, разлетающиеся волокнистой куделью по всему дому. Есть такие, которые существуют только в горсти, поодиночке их не встретишь, не поговоришь по душам, с ними хорошо водить хороводы, петь хором, и ох как они любят хорохориться! Я предпочитаю тихих, робких, зажатых, снедаемых завистью, горящих глубоко запрятанной злостью. С ними есть чем поделиться, о чем позлословить. Находить в одном второго, третьего. Даже поддерживать тягостное молчание с подобными экземплярами — большая наука. Вязкие, как инжир, со множеством мелких твердых зерен, скрипящих на зубах…
Гость гостю рознь, но я стараюсь держаться ровно со всеми, не дерзить, не заискивать. Дом обязывает. Пусть лучше будут буйной неразличимой массой, чем унылой кунсткамерой. Те, кого я выделял, кажется, сами не были тому рады. Жались по краям, старались не попадаться на глаза. Но таких было наперечет.
Пожилая чета клоунов: сухой старичок, хрупкий, как стручок, в жокейской шапочке, с тросточкой, и плотная, пухлая старушка-хлопушка в пышном рыже-желтом платье, в шляпе с вуалем. Их атрибутами в сценках, которые они импровизировали кстати и некстати, были бутафорский фаллос, торт и букет цветов. «Что это там у тебя шевелится?» Запустила руку в штаны партнера и вытащила будильник, который тотчас стал звонить. Степан, державший супницу, загоготал. Простонародье падко на глубокомысленные символы. Там, где мы видим игру случая, пустой каприз, они находят иллюстрацию промысла. На потеху публике. Делать из себя посмешище. «Как будто здесь переночевали клоуны».
Шершеневич, антрополог. Нравы первобытных племен. «Нам есть чему у них поучиться. Цивилизация — прибежище невежд и неудачников. Тот, кто понял, и тот, кому повезло, живут в племени фетишистов. Нам остается зубрить их языки, смирившись с тем, что одна и та же вещь в разных языках — это две разные вещи. Скепсис — последнее оружие в последней борьбе с наукой и техникой. Куда ни глянь — мосты и туннели. Птицы сидят на проводах. Электроприборы спариваются и, кажется, даже получают от этого удовольствие. Дым дум дам. Часовщики один за одним сходят с ума. Зато ветер, ветер…» Впервые появившись за столом, он молчал, настороженно прислушиваясь к болтовне, но постепенно разговорился и захватил общее внимание. В его голосе проскальзывали пророческие нотки, что всегда притягивает. Он не угрожал, хотел остеречь. Слуги слушали его, разинув рты. И потом в кухне и на дворе только и слышалось: «Илья Спиридоныч сказал…» Одна его история меня задела. Мне показалось, она имеет отношение… Он охотно распространялся о своей жизни в первобытном племени. Странные нравы, забавные обычаи. Язык жестов. Женщины прикрываются татуировкой, мужчины лепят глиняных божков и бросают их в реку. Запрещено собираться меньше чем по трое.
Охотятся в одиночку, разбегаясь по лесу. «Я хотел навсегда остаться среди них, но мне объяснили жестами, что стать членом племени можно, только пройдя через мучительную смерть».
Однажды Шершеневич схватил меня за локоть и повел в сад, чтобы поговорить наедине. Но наедине разговора не получилось. Он так привык выступать перед аудиторией, что, оставшись со мной, начал лепетать про враждебные силы, черную магию, цитировать чуть ли не Папюса. По своему обыкновению я со всем соглашался: «Да, конечно, да, вы тысячу раз правы!». Он показал мне проплешину возле забора, наделенную, по его глубочайшему убеждению, магической силой. «Впрочем, как всякий след», — добавил он. Предложил возвести над ней шатер и вызывать духов. Самое смешное (меня потом еще неделю душил хохот), что, когда шатер возвели, не стало отбою от Наполеонов, Бисмарков, Лениных. Они садились в кружок, не обращая внимания на тех, кто их вызвал, сморкались, прижимая ноздрю пальцем, сплевывали, грызли ногти, ковыряли в ушах, чесали под мышками, справляли нужду под себя… Когда Шершеневич говорил о жертвоприношениях, его глаза загорались. Он намекал, что состоит в каком-то страшно засекреченном обществе, и впоследствии я имел возможность убедиться, что он не лгал.
Другие гости кидались на меня как звери, выпущенные из клетки на арену. Приходилось отбиваться палкой равнодушия, стрелять из ружья иронии. Они отступали, но только для того, чтобы наброситься с еще большей яростью. Что поделаешь, в каждом госте сидит разбойник с большой дороги. Если он находит на диване гитару, тотчас начинает перебирать струны, если в руки ему попадется нож, он торопится пустить его в ход. В тумане понуро ступает лошадь — семейство пожаловало: дяди, тети, братья, сестры, племянники. Степан сбился с ног, Лиза разводит руками. Всех разместить, накормить, утешить. Семейство встревожено странным событием, о котором никто не хочет говорить, даже малые детки на пределе нервов, девушки чуть не бьются в истерике, старшее поколение вздыхает и мелко крестится.
11
Уютным летним вечером на террасе появился грязный, как липка ободранный юноша. Напали лихие люди, забрали деньги, спутницу привязали к дереву и надругались. Он отвернулся, чтобы не видеть… Дегенеративно-утонченный лик. Заратустру шпарит наизусть.
«Мне остается сделаться бродягой, принять какую-нибудь тайную веру, поступить на службу путям и перепутьям, просить милостыню. Искать истину, у меня нет другого выхода. С меня содрали личину, мою собственность. Я наг, как гладиатор, посыпающий раны песком».
Помню его злой, настороженный взгляд. Не один вечер провели мы с ним за игрой в стоклеточные шашки, выставив столик в сад, под освещенные окна. Духота, комары, слитный гул голосов. Он выбирал черные и неизменно проигрывал, несмотря на мелкое жульничество: стоило мне отвлечься на происходящее в гостиной, с доски исчезал рядовой моего воинства. Безымянный на левой руке у него не гнулся, и он носил на нем колечко с серым камешком. Я часто заставал его перешептывающимся с прислугой, но когда спрашивал у Степана, тот только загадочно ухмылялся и бормотал что-то об «оригинальных идеях». Вновь и вновь юноша возвращался в разговоре к своей поруганной возлюбленной. Говорил, что любит женщин за их мелкие недостатки, именно те, что не сразу бросаются в глаза, требуют прилежания, всматривания, продолжительной совместной жизни. Но у него глаз наметан настолько, что он при первой встрече подмечает если не сами недостатки, то перспективу их наличия. Он чует их, едва женщина входит в комнату. Но когда я просил описать его несчастную возлюбленную, он терялся, путался, не мог вспомнить, какого цвета у нее волосы. И вновь с вызовом заявлял, что ему теперь один путь — в затворники: умерщвлять плоть и бороться с бесовским отродьем.
«Но в Бога-то вы веруете?» — спрашивал я осторожно, не надеясь получить положительный ответ.