Выбрать главу

И они старались вовсю... В каждом письме просили освободить их от тяжёлой и скучной доли, писали и писали о немоготе такой жизни, и просили и просили...

Иван очнулся сам, едва затворились тяжёлые кованые двери, залязгали засовы и замки, открыл глаза, глядя в низкий сводчатый потолок, поднял руку, ощупал большую шишку на голове и сел.

В камере никого. Одинокая свечка мерцала, оплывая в жестяном шандале. Всё тихо, толстые стены скрадывали всякий шум.

Он прошёл за перегородку, привычно перекрестился на образ Христа Спасителя, пробормотал слова молитвы и улёгся на своё жёсткое ложе. Узенькое окошко, забрызганное чёрной краской, едва пропускало тусклый туманный свет белой, уже начинающейся северной ночи, свечка мигала и плавилась, крупные капли воска падали в блюдце шандала. Он не мог читать, не мог ни о чём думать. В глазах его стояло лицо скромного офицера в епанче, лицо, чем-то ему знакомое, что-то ему напомнившее.

Он и не понял, что офицер как две капли воды походил на него. Узник никогда не видел себя.

Сон, спасительный сон, в котором он проводил большую часть дня и ночи, не шёл, как ни старался Иван закрывать глаза. Они снова и снова открывались, и опять ему виделась блестящая толпа людей, вошедших в его камеру, и сердце трепетало — а ну как не станут держать его здесь более, а ну как выпустят на свободу! Но что будет делать он, незнакомый с жизнью, там, за стенами этой крепости, куда пойдёт, чем будет заниматься? И он боялся этого и хотел. Долгие годы тёмного мешка, каменной сторожи, где он проводил своё время, научили его бояться всего, что за стенами. Он понимал, что теперь уже никогда не приспособится к той, другой жизни.

Он снова закрыл глаза, и словно бы туманное облако спустилось над ним. В который раз ласковая рука прикоснулась к его вьющимся белокурым волосам, усыпляя нежным прикосновением. Проваливаясь в тёмную пучину сна, он возносился к сверкающим высотам, и женский нежный голос говорил ему:

— Помни, во всю свою жизнь не забывай. Помни всегда. Твоя мать — принцесса Брауншвейгская, прадед твой — российский император Иоанн, Пётр Великий — твой двоюродный прадед...

Один и тот же сон преследовал его. Он не помнил, как звали его мать и его отца, не знал, живы ли они, есть ли у него в целом свете хоть кто-то из родственников. Но навсегда запомнил этот нежный голос, который с самого младенчества внушал ему, что он — император. Только недавно стал он говорить об этом своим сторожам, невежественным, грубым людям. Они хохотали в ответ на его слова и грозили берёзовой кашей. Вот и этот офицер тоже пригрозил, если будет баловать, если будет шалить, заковать в цепи и бить палкой...

Даже во сне он вздрогнул, вспомнив об этих угрозах. Туманное белое лицо и во сне не прояснялось, он просыпался и пытался вспомнить черты нежного белого лица, но это ему не удавалось. Мать, мама, ведь была же ты?

Очень смутно он помнил высокий частокол из заострённых брёвен, холодное небо с переливающимися голубыми, красными, сиреневыми столбами света, бревенчатый дом под тесовой крышей, старого вояку Миллера, научившего его читать и писать. Он не знал, как называлось то место, где он теперь, как называлась вода, по которой он плыл на лодке с завязанными глазами, не знал, как зовётся башня, в которой он провёл столько лет. По крупицам, прячась от сторожей, собирал он сведения о крепости. Но в их словах никогда не мелькало никаких названий. Они строго следили за тем, чтобы узнику не стало известно его местопребывание, чтобы он не знал ничего...

Он и не знал ничего. И только туманное видение у изголовья напоминало ему неустанно и каждонощно:

«Помни, во всю свою жизнь помни, ты — император всероссийский».

Он даже не понимал, кто такой император, пока не наткнулся в своих божественных книгах на это простое слово. Теперь он знал, что оно значило, давно понял, почему его держат здесь, но знал также, что об этом лучше молчать...

Иногда его терпению приходил конец. Сторожа раздражали его, дразнили, и однажды, много лет тому назад, он не выдержал. Раньше в его каменном мешке стоял высокий, на три свечи, бронзовый подсвечник. Свету он давал больше, и можно было разбирать Четьи-Минеи, читать о пустынниках и отшельниках, о святых отцах, усмирявших свою плоть. За обедом, а обедали они всегда втроём, он заметил, что из общей миски сторожа его стараются выловить кусок мяса побольше, отправить в свой рот погуще всего, что было в похлёбке. Миска большая, одна на всех, ложки деревянные, и он, как ни старался, не мог успеть за грубыми и большими мужиками. Не говоря ни слова, он схватил бронзовый подсвечник и запустил им в окно. Толстые решётки задержали тяжёлый подсвечник, но часть стекла, забрызганная краской, треснула, осколки выпали, и ему открылся вид на галерею, где ходил часовой.