Часов в одиннадцать в больничный парк вкатилась кавалькада из нескольких автомобилей, по всему госпиталю пронесся шепоток — приехали! Делегация бродила по коридорам, заглядывая в кабинеты и палаты, в которых ради такого случая распахивали обе створки дверей, чего обычно не делали.
Англичанин с отвисшими брылями на равнодушном лице и жовиальный француз с усишками под самым носом, оба с красными, то ли после выпивки, то ли с холода, лицами, величественно шествовали вдоль коек и раздавали папиросы и жестяные бонбоньерки с конфетами. Время от времени они задавали через переводчиков глупейшие вопросы, поскольку сведения, в какую часть тела ранен тот или иной пациент, визитерам, очевидно, на хрен не сдались.
Союзники и сопровождающие, гремя аксельбантами и наградами, приближались, распространяя плотное амбре одеколона.
Коноплев дернул носом раз, два, а потом сквозь зубы прошептал Дубровину:
— Нажрался, скотина, с самого утра, перегаром несет.
Дубровин вытаращился на товарища, но тот кивнул:
— Думал одеколоном отбить, но я чую.
Главный врач устремил на них грозный взгляд, но тут англичанин с французом добрались до сослуживцев, и Дубровин сам унюхал компрометирующий запашок.
Англичанин, дыша в сторону, что-то спросил у Коноплева, но тот изображал немого, пыжился и мычал. Главный врач покраснел, как большевицкое знамя, англичанин переспросил, но тут Коноплев пустил газы с такой силой, что задребезжали стекла.
Под дикий хохот забившихся под подушки и одеяла пациентов союзники ретировались.
Папирос и конфет товарищам не досталось, а через полчаса в палату вбежал главврач, намереваясь устроить разнос. Он набрал воздуха в грудь, но лежавший у двери больной произвел губами тот же звук, что и Коноплев ранее. Хохот накрыл палату второй раз, ржали все, в том числе и врачи. Главный отсмеялся, вытер слезы, махнул рукой и ушел.
В день выписки, когда сняли опостылевшие бинты и определили срок долечивания в двадцать дней, за Дубровиным приехал Жорж:
— Собирайся, будешь жить у меня!
— Я с товарищем, как я его оставлю?
— Еще лучше! Сможем в картишки играть! Поехали!
Еще по дороге Дубровин обратил внимание на бешеное количество офицеров на улицах. Потом, на прогулках и посиделках он убедился, что город просто набит военными, не желающими гробить себя на фронте. Они пристраивались в неисчислимые тыловые конторы, от армейских до частных, они заседали в комиссиях по разработке реформ, они служили репортерами в газетах, они симулировали болезни, они скатывались в спекулянтское болото.
— Черт побери, из них же можно составить офицерскую дивизию! — пристукнул костылем Дубровин.
— И не одну, — флегматично ответил Жорж, — в Новочеркасске, Екатеринодаре, Ставрополе и Новороссийске то же самое.
— С-суки… — выдохнул сквозь сжатые зубы Коноплев.
— Они самые. Гнилая интеллигенция, ни нашим, не вашим, моя хата с краю.
Вечером, за самоваром, когда все скинули осточертевшие кителя и гоняли чаи в одних нижних рубахах, Коноплев вдруг замер и спросил, ни к кому особо не обращаясь:
— За кого мы воюем? Вот за этих, жрущих и срущих?
— За единую и неделимую, — посерьезнел Жорж.
— Они ее продадут и пропьют.
— Так всегда было. Кто-то рубился с татарами на Куликовом поле, кто-то набивал кубышку.
Тот вечер камнем лег на душу Дубровину. Жорж говорил тихо, но веско, выдавая давно и многажды обдуманное.
— Но вы скажите, подполковник, — настаивал Коноплев, — почему случилась революция?
— Она не могла не случится. В России последние двадцать лет сильно выросла доля тех, кому не было двадцати.
— Так молодежь, студенты, юнкера, гимназисты воюют у нас против большевиков!
— Это, к сожалениею, не вся молодежь, — горько усмехнулся Жорж. — Большая ее часть не имела перспектив, наша система образования не могла переварить всех, а экономическая жизнь не давала шансов на приличный заработок. Вот вам и почва для всяких революционных идеек.
— Но вы же сами говорите про двадцать лет! — чуть не выронил папиросу Коноплев. — Двадцать лет назад ничего похожего не было! Да, бунты и террор 1905-го года, но их свели на нет!
— Война, мой друг. Война. За каким чертом мы в нее полезли, я и сам не знаю.
— Проливы? — отхлебнул чаю Дубровин.
— Чушь, Миша. Чтобы англичане отдали нам Проливы? Чтобы мы нависли над Суэцким каналом? Да ни в жизнь!