Выбрать главу

Оркестр помещался на самой сцене сбоку, на высокой площадке, куда надо было взбираться по крутой лестнице. Я пришел одним из первых, чтобы успеть просмотреть мою партию.

Постепенно площадка стала наполняться музыкантами, и кругом воцарился тот, всегда милый моему сердцу, шум, который производят несколько десятков настраиваемых инструментов перед появлением дирижера за пультом.

Так было и сейчас. Появился дирижер, сцену залил яркий свет, стало сразу удивительно тихо… На дирижерском пульте зажглась красная лампочка.

Дирижер взмахнул палочкой. Спектакль начался.

В ту пору мне было девятнадцать лет. За несколько недель до того вышел я из Бутырской тюрьмы ОГПУ, где просидел три с половиной месяца, будучи арестован в одну ночь с моим отцом. Я вышел на свободу «по чистой», т.е. без каких-либо неприятных последствий для меня. Мне было разрешено и дальше жить в Москве. Вероятно, этим я был обязан моему возрасту. Мой отец не был столь счастливым, и когда через шесть месяцев после ареста он вышел из тюрьмы, то получил предписание в трехдневный срок покинуть Москву. Это было в то время обычной мерой по отношению к москвичам, просидевшим некоторое время в тюрьме ОГПУ, обвинение против которых не подтверждалось.

Отец мой происходил из семьи московских фабрикантов. Текстильная фабрика, принадлежавшая до революции моему деду, находилась в 60 километрах от Москвы в городе Богородске. Сам отец получил превосходное образование в Германии и Англии и был первоклассным инженером – специалистом по текстильной промышленности. Моя мать была дочерью директора одной из крупнейших московских фабрик. Она хорошо играла на рояле. Ее любимыми композиторами были Бетховен, Шопен и Лист. Именно матери был я обязан своими первыми музыкальными впечатлениями.

Мой отец не принимал участия в Гражданской войне и года через два после Октябрьской революции 1917 года начал служить как специалист в различных советских учреждениях. К тому же времени (точнее, к 1918 году) относятся и мои первые уроки скрипки у концертмейстера московской оперы Фердинанда Фердинандовича Гроббе. Это был пожилой немец, педантичный и требовательный. Сам он был учеником знаменитого Иоахима и считался в Москве вполне солидным скрипачом.

Когда я начал музыкальные уроки, мои родители и не предполагали, что я смогу стать в будущем профессиональным музыкантом. Как и в большинстве других московских старых семей, музыка не имела в глазах моих родителей репутации серьезного занятия, которому можно посвятить всю свою жизнь. С большим уважением и с восхищением относились только к музыкантам такого масштаба, как Рахманинов, Ауэр или Зилоти. К музыкантам более скромным относились хорошо, но с некоторым предубеждением, как к людям из другого все-таки круга. Это предубеждение оставалось в силе в течение первого послереволюционного десятилетия.

К тому времени, когда нас с отцом арестовали – осенью 1929 года, – отец служил на большой советской фабрике, где он был главным инженером, а я играл на скрипке уже довольно порядочно. Моя любовь к музыке стала серьезна и устойчива. Я уже начинал подумывать о том, чтобы избрать музыку своей профессией, но отец все еще не хотел об этом слышать.

Тем временем в русском обществе происходили грандиозные перемены, вызванные бурными политическими и социальными процессами и потрясениями. Начиналась сталинская эпоха. Была объявлена беспощадная война «классовым врагам». Началась «ликвидация кулачества как класса». Сотни и тысячи товарных поездов с арестованными крестьянами потянулись в концлагеря на север и на восток.

Старая техническая интеллигенция тоже попала в разряд «классовых врагов». Начались большие процессы инженеров: «Шахтинский процесс», процесс «Промпартии» и другие.

Наша семья была причислена к чуждым и классово-враждебным элементам по двум причинам: во-первых – как семья бывших фабрикантов, т.е. капиталистов и эксплуататоров, и во-вторых – потому, что мой отец был инженером с дореволюционным образованием, т.е. принадлежал к части русской интеллигенции, в высшей степени подозрительной и неблагонадежной с советской точки зрения.

Первым результатом всего этого было то, что летом 1929 года нас всех лишили избирательных прав. Мы стали «лишенцами». Категория «лишенцев» среди советских граждан – это категория неполноценных граждан низшего разряда. Их положение в советском обществе во многом напоминало положение евреев в гитлеровской Германии. Государственная служба и профессии интеллигентного труда были для них закрыты. О высшем образовании не приходилось и мечтать. Лишенцы были первыми кандидатами в концлагеря и в тюрьмы. Кроме того, во многих деталях повседневной жизни они постоянно чувствовали униженность своего общественного положения. Я помню, какое тяжелое впечатление на меня произвело то, что вскоре после лишения нас избирательных прав к нам в квартиру пришел монтер с телефонной станции и унес наш телефонный аппарат. «Лишенцам телефон не полагается», – сказал он кратко и выразительно.

Отец, однако, продолжал служить на своей фабрике. Он был слишком хорошим и трудно заменимым специалистом, и его очень ценил директор фабрики – старый коммунист, поляк по национальности. Этот директор даже пытался помогать отцу в хлопотах по восстановлению нас в избирательных правах. Однако хлопоты не помогали. В правах нас не восстанавливали. Скоро неминуемо должен был наступить конец службе отца.

Этот конец наступил в одну осеннюю ночь 1929 года, когда раздался громкий стук в дверь и к нам в квартиру вошли два чекиста с ордером на обыск и на арест отца и меня.

После моего выхода из тюрьмы сама жизнь становилась на мою сторону в моем споре с отцом о выборе профессии. Волей-неволей мне приходилось становиться скрипачом. Высшие технические учебные заведения были закрыты для меня как для «лишенца», и после высылки отца на меня одного ложилась забота о добывании средств на жизнь.

После того как я сыграл мой первый спектакль во Втором Художественном театре, мое будущее приняло определенное направление. Необходимость совпала с моими желаниями. Я почувствовал, что без профессии музыканта жизнь не имеет для меня большого смысла.

Я продолжал часто играть в театре, заменяя то одного, то другого из скрипачей оркестра, однако на постоянную службу меня не принимали и принять не могли: я ведь продолжал оставаться «лишенцем».

К этому времени относится начало моего серьезного увлечения театром. Пожалуй, именно этому увлечению буду я в недалеком будущем обязан тем, что мне придется быть близким свидетелем процессов, которые в тридцатых годах потрясали все области русского искусства, быстро превращая его в советское искусство «социалистического реализма».

Необычайной представляется мне всегда история русской культуры на фоне общей истории культуры Европы. Эта великая европейская культура в течение столетий медленно и верно шла к своему расцвету. Веками создавались бессмертные творения. XV век дал Леонардо да Винчи и Рафаэля; XVI – Тициана и Шекспира; XVII – Рубенса и Рембрандта; XVIII – Баха и Моцарта. В России же к началу XIX века не было еще ничего или почти ничего. И вот, в течение менее чем одного этого самого XIX столетия, русская культура развилась стремительно и неудержимо быстро догнала своих европейских сестер. Как яркий метеор озарила культура России, в конце прошлого и начале этого века, последние десятилетия великой европейской цивилизации.

Было, по моему глубокому убеждению, какое-то совсем короткое время – возможно, это было во втором десятилетии нашего столетия, – когда русская культура еще продолжала свое восхождение, в то время как культуры других европейских народов уже начали свой путь вниз. Но это время длилось недолго. Вскоре и культура России перешла свою роковую черту и начала спуск, еще более стремительный и неудержимый, чем был совсем недавно ее подъем. И причины этого стремительного упадка иные, чем у других культур Европы: там – естественное одряхление после многовекового расцвета; здесь – насильственное разрушение. Я убежден, что не революционные потрясения 1917-1920 годов и не эмиграция многих выдающихся деятелей литературы и искусства в эти же годы привели к упадку русской культуры – наоборот: культура эта выдержала и революционные потрясения, и даже потерю многих своих блестящих представителей. Смертельным для нее оказался тот яд, который начали вливать во второй половине двадцатых годов сначала маленькими дозами, а затем, с тридцатых годов и по сегодняшний день, – широкой струей. Яд этот – насилие над творчеством, требовавшее лживого, тенденциозного изображения жизни.