За окнами трамвая, резво шелестя всеми своими липами, бежал в сторону лета Конногвардейский бульвар. Легкоступов смотрел за стекло и чувствовал себя счастливым наблюдателем, очевидцем, истинным свидетелем жизни. Он любил это чувство: когда оно было полным, он почти видел, как едва уловимо пробивается в мир сквозь завесу обыденности внутренний огонь вещей и явлений. И всякая мысль отступала. И на душе становилось отрадно и чисто. За рядами лип синий троллейбус тяжело, как утюг, гладил брючину бульвара. По гравийной, почти замшевой, дорожке меж стволов бежал престарелый физкультурник, и на его футболке отчётливо проступали тёмные пятна пота – слёзы подмышек. У подошвы колонны славы с крылатой столпницей Никой на вершине сидел пыльный серый кот, голодный и вольный, как карбонарий. Пётр видел этотак. И навсегда оставался единственным свидетелем.
Трамвай, обогнув Александровский сад, вразвалку двинулся в гору и натужно оседлал Дворцовый мост. Открывшийся простор воды, неба и сияющего города посередине внезапным содроганием ударил Петру в сердце и остановил кровь. Петербург походил на запаянную хрустальную сферу, в которой менялись лишь оттенки холодного внутреннего свечения. Петербург походил на влюблённого, отвернувшегося от действительности, потому что та для него прокисла, потеряла соль, смысл, – на влюблённого, безоговорочно извергнутого из мира, но ничуть не сожалеющего о своей извергнутости, ибо она стала для него желанным откровением. И неважно, чего вожделел этот влюблённый – воды, власти, корюшки, тополиного пуха или ночи, которая летом ходила налево, а зимой так наваливалась на него грудью, что порой казалось – она вот-вот заспит город. Неважно. Возможно, он – Нарцисс. Возможно, ревность к зеркальному двойнику, дьявольски изощрённая фантазия влюблённого и породили всю петербургскую метафизику, весь сонм разномастных невских бесов…
После Дворцового моста, колесовав стрелку Васильевского и Биржевой мост, трамвай повернул к Кронверкскому. На углу Зверинской Пётр торопливо вышел – часы показывали без двух минут семь.
Под дверью князя бесстыже шелушился слюдяными чешуйками высохший плевок. Легкоступов не опоздал, однако получил повод поморщиться: в прихожей, куда впустила его опрятная горничная, ему тут же повстречался двоюродный дядя Феликса – сухопарый и седенький Аркадий Аркадьевич. Это был беспутный злокозненный старик, овладевший вершиной коварства – он научился смеяться внутри себя. Любая исполненная им гнусность выглядела великолепно – случалось, из глаз его текли слёзы раскаяния или он давал ужасные клятвы в подтверждение своей невиновности и, однако, при этом изнутри его раздирал хохот. («Уж не его ли карты показали?» – криво усмехнулся Пётр.) Аркадий Аркадьевич был своего рода шут, аретолог – из тех густопсовых стоиков и киников, каких римская знать приглашала на пиры занимать гостей бесстыдными сентенциями и забавными спорами о пороке и добродетели. Однако всякий раз, когда Легкоступов пытался представить себе предел его цинизма, он чувствовал себя опустошённым.
Года полтора назад Пётр, сам склонный к розыгрышам, позволил Аркадию Аркадьевичу ловко себя одурачить и в душе поныне досадовал на это. Тогда он почти ничего не знал о сей отъявленной персоне, кроме того, что Аркадий Аркадьевич весьма эксцентричен, живёт со щедрот князя Кошкина и вхож в его дом, где Легкоступов пару раз мимоходом с ним и виделся. Однажды они как будто случайно столкнулись у кафе «Флегетон» на Литейном – в тот день там что-то происходило, кажется, заседала Вольная Академия Видящих имени какой-то нечисти – вроде бы Вия. Затея вполне удалась, и Пётр с двумя приятелями вышел на проспект в весьма приятном расположении духа. Тут они и повстречали Аркадия Аркадьевича, который сердечно обрадовался знакомцам и сразу же пригласил Легкоступова и бывших с ним на празднование своей помолвки с Оленькой Грач – известной в городе экстравагантной певичкой, некогда прославившейся шлягером с такой припевкой: