Вскоре после возвращения с Кавказа Иван Некитаев, в числе наиболее способных молодых офицеров, был зачислен в общевойсковую Потёмкинскую академию. Благодаря этому событию и небольшой, кстати подвернувшейся войне в Барбарии, где отличились приглашённые советники и спецы империи, к двадцати восьми годам он, обласканный удачей Воин Блеска, стал самым молодым полковником Генерального штаба.
Глава 2. Табасаран
(за восемь лет до Воцарения)
На Табасаран упала ночь – глухая, чёрная, непроглядная. Лишь кололи сверху мир острые звёзды. Батальон разбил бивак в полуверсте от аула – ночёвку в селе, где на площади высилась гора из четырёхсот пятидесяти шести трупов и запах гари изводил своей грубостью, комбат счёл неуместной. Что делать, на свете есть вещи с невозможно скверным характером, и война – одна из них. Так он и доложил по рации в штаб Нерчинского полка войсковому старшине Барбовичу.
Аул взяли только к вечеру. Мятежники дрались отчаянно, и вместе с ними отчаянно дрались дети, женщины и старики. А когда они поняли, что проиграли, и решили наконец сдаться, уповая на милость победителя, капитан Некитаев отказал им в своей милости. В назидание непокорному Табасарану.
Так он поступал уже не раз, за что получил от повстанцев лестное прозвище Иван-шайтан, ибо колыбель его, как считали горцы, качал сам Иблис, постёгивая младенца плёткой, чтобы тело бесёнка было упругим, а суставы – подвижными. Над саклями и дымящимися руинами взвились белые флаги. Вокруг колебались травы и непоколебимо высились горы. Капитан сказал: «У добрых хозяев рабы отвыкают бояться». И добавил: «Не истязать, не калечить, не жалеть». Приказы комбата исполнялись беспрекословно. Вскоре аул был безупречно мёртв. Счёт обоюдных потерь: на одного убитого имперского солдата – семьдесят шесть мятежников.
Лично расставив посты, Иван Некитаев возвращался в лагерь. Путь ему освещал наспех сварганенный из палки, верёвки и конопляного масла факел – электрические фонари были розданы караульным. Под ногами шуршали мелкие камни и сухая трава – к утру она, верно, станет сахарной от инея. Ноябрь. Две тысячи метров над морем, которого здесь нет и в помине… Пламя отчего-то было морковно-красным, тёмным, как будто светило сквозь ржавую пыль. Комбат думал. По всему выходило, что несколько мятежников из отряда, который капитан настиг и запер в ауле, прорвались в горы. Поблизости не было крупных банд, но какая-нибудь шайка, наведённая беглецами, вполне могла попытаться ночью наудачу атаковать сонный бивак. По распоряжению Некитаева солдаты в нескольких местах заминировали дорогу и поставили растяжки на тропах. Однако горцы были здесь дома и, возможно, знали пути, о которых понятия не имели имперские картографы.
Часовой у командирской палатки бодро щёлкнул перед капитаном каблуками. Неподалёку в кромешной тьме гортанно вскрикнула какая-то птица. Кажется, она ещё пару раз хлопнула своими махалками. Тьма здесь тоже была незнакомая, чужая – не та, что в России, где ночь реальна и нестрашна, особенно летом, особенно над рекой, когда по берегу шуруют ежи, а под берегом рыщут раки. Иван взялся за полог, чуть пригнулся, и в тот же миг чудовищный ледяной обруч стянул и безжалостно обжёг его мозг. Лютая стужа вспыхнула в глазах белым, судорога перекосила лицо… но обруч уже ослабил хватку. Капитану был знаком этот кипящий холод, этот любезный знак провидения, эта снисходительная подсказка смерти. Некитаев перевёл дыхание и выпрямился. Над головой по-прежнему были только звёзды и то, что между ними. Выходит, вновь вскоре кто-то придёт за его жизнью, которая ему неважна, как разница между «есть» и «нет», «полно» и «пусто», ибо это одно и то же для тех, чья воля победила тиранство разума. Но всё равно он отдаст жизнь лишь тому, кто сумеет достойно её взять, кто сумеет загнать его, как дичь, как зверя, кто поставит на него безукоризненный капкан.