Она взяла меня за руку и подвела к столу, налила два стакана вина и попросила с ней выпить. Я выпил. В конце-то концов, скучно в чужом городе! Она покраснела, глядя на меня. Ее взгляды шарили по моему лицу и телу. Она обнажила верхнюю часть моего туловища, а под столом положила свою горячую ногу на мою, пытаясь меня раздразнить.
Мне было жаль эту несчастную женщину — не более того! На ее лице был отпечаток горя и муки, как у тех фанатичек, которых можно увидеть на картинах. Их страсть бывает ужасна, мучительна; она разрывает им сердце и горит раскаленным углем в их жилах. Грех — это их душа, их сердце и смысл их жизни.
Она стала ползать по мне, как паук, чтобы опутать меня своими обнаженными руками. Но я не чувствовал к ней ничего, кроме отвращения и жалости.
Язон передохнул и сменил тон;
— Вы думаете, я праведник, я святой и живу только с такими женщинами, которые заслуживают серьезного чувства. Глупо было бы так говорить. Можно встретить одну или двух женщин, которые могут любить, ну, может быть, можно встретить трех, у которых сердце создано для любви. Но когда мне хочется согрешить, я иду в бордель, выбираю одну из этих гулящих, которые стали распущенными и распутными из-за голода и нужды, но не такую, которой еще в материнской утробе суждено было стать проституткой и отдаваться множеству мужчин.
«Язон, я тебя люблю!» — и она обвилась вокруг меня своим полунагим телом, как змея, и прижалась ко мне с полузакрытыми глазами, кусая свои губы от похоти и страсти. Она видела и чувствовала мою холодность и была просто в отчаянии. Но отчаяние еще сильнее пробуждало в ней желание греха.
Она опустилась передо мной на колени и молила меня, прижимая мои ноги к своим горячим грудям, обнимая мои ноги своими горячими руками.
Я был раздосадован тем, что пошел в этот отель; в конце концов, она тоже человек, который заслуживает сочувствия…
Я начал лучше понимать Язона и только теперь увидел, что, несмотря на его мощные мускулы, на его лице всегда разлито задумчивое, нежное выражение.
— Эта сцена длилась около часа. Она лежала и рыдала у моих коленей, а потом, потеряв всякое чувство стыда, начала срывать с себя одежду и осталась наконец передо мной совершенно голой, в чем мать родила. Она принялась танцевать, вертеться и прыгать. Потом опять припала к моим ногам и начала горько плакать, как глубоко несчастный человек.
Меня охватила жалость к ней, но я не мог преодолеть своего отвращения. Так она десять минут просидела и проплакала у моих ног. Потом сразу встала, подошла к столу, вытащила стодолларовую купюру и стыдливо, с опущенными глазами, бросила ее мне в руки.
Думаете, она оскорбила меня, бросив мне деньги? Нет, вы ошибаетесь, если вы так думаете! Я почувствовал к ней еще большее сострадание.
Я вспомнил о маленьком клоуне Долли, чахоточном, который выхаркивает легкие после каждого представления. Из тех денег, что он зарабатывает, он отсылает три четверти домой в Прагу своей старой матери и глухонемой сестре, а сам голодает и гибнет от нужды и от болезни, которую он, не леча, запустил.
Я вышел в переднюю комнату гостиничного номера (номер был двухкомнатный) и позвонил служителю. Я велел ему принести конверт. Взял конверт, положил в него стодолларовую купюру и велел служителю отнести конверт Долли. Потом вернулся, оделся и…
Язон с улыбкой хлопнул меня по плечу.
— Я вижу ее в цирке каждый день, — закончил он свой рассказ. — Она повсюду следует за мной, и старается попадаться мне на глаза, и шлет мне по несколько писем в неделю.
Снег пошел гуще. Город был укрыт темной вуалью.
— Куда вы едете после гастролей в Лодзи? — спросил я его.
— Мы еще сами не знаем, куда поедем. Но не беспокойтесь, наш работодатель уж наверняка знает, куда нас послать!
— Почему вы выбрали себе такое занятие — быть цирковым атлетом? — спросил я Язона.