— Кончаете, чем начали. Вижу, не доверяете мне. Не мне, так Марте не доверяете. Только зря вы это. Осторожность осторожностью, но недоверием ранить можно хуже, чем пулей...
Иванченко выпустил клубок дыма, покачал головой:
— Вот уже и на «вы» перешел, слава богу... Эдак скоро вашим превосходительством величать будешь. А ведь ты и впрямь ранен, майор. Ничего про Марту худого не сказал, а по-человечески озаботился. Тяжелую ношу на нее взваливаешь. И сам, между прочим, тревожишься, оберечь хочешь. А тогда уж поздно станет, тогда стихия: либо пап, либо пропал. И обратного ходу не будет, разве только нервы сдадут. В таком разе мы вынуждены будем точку ставить. Ты меня понял?
Казарин кивнул. Он все понял. Он уже успел перезнакомиться со многими подпольщиками. Были среди них и такие, как он, командиры, отбившиеся от частей и подразделений. Разными путями приходили они в подполье. Были и такие, как Федор Сазонович, сугубо гражданские, но не лишенные боевого опыта и особой, порой недоступной пониманию смелости. Казарин частенько задумывался над подобным превращением мирных людей в самых настоящих боевиков. Он знал, кто убрал Канавку, и с уважением человека, никого еще на войне не убившего, посматривал на жилистые, очень мирные руки Бреуса. Рассказывал ему Федор Сазонович и о своем маршруте в немхоз, о красном петухе, взрыве моста и некоторых других диверсиях, а Казарин неизменно думал об удивительно гибкой природе человека, способного будто бы без труда сменить мирный кокиль или вагранку на автомат, нож или смертоносную мину.
Некогда примелькавшиеся слова, как бы окостеневшие в лозунговых сочетаниях, ныне обретали новую жизнь, окропленные кровью, пропахшие горечью пожарищ и поражений. И было это братство разных, чаще всего случайно встретившихся людей суровым и неподкупным и вместе с тем задушевным, почти кровным братством, когда вольное или невольное предательство смывается только кровью, а любовь и дружба той же кровью скрепляются.
Подполье оказалось довольно разветвленным, хотя Казарин знал далеко не всех. Федор Сазонович свел его с Бреусом и Рудым. Первый показался ухарски буйным, второй — посолиднее, тоже «военная косточка», хоть и без особой подготовки. Оба они были связаны с пятерками, тройками, но помалкивали. Зато Федор Сазонович, вопреки собственной осторожности, держал себя с Казариным, как говорится, на равных. Позднее и с теми двумя сладилось: Казарин приносил ценную информацию. Марта не скупилась. По указанию подпольщиков Марта доставала бланки пропусков, чужие паспорта.
Прощаясь, секретарь подпольного горкома спросил Казарина:
— Так какая твоя, извини, последняя должность в армии-то была?
— Замнач оперативного отдела штаба армии.
— А если мы тебя на высшую должность назначим в знак нашего к тебе доверия?
— Заманчиво, — Казарин усмехнулся в усы. — Доверие, вижу, есть. Жаль только — армии нет.
— Шутишь, майор, есть армия. Ее только не видать, той армии. А на самом деле она есть. Может, поменьше числом, чем твоя регулярная, но духом, ей-богу, армия. И делов тебе здесь хватит... Насчет твоего предложения — подумаю, оно хоть и рисково, но достойно того, чтобы расцеловать тебя. Только вот посоветуюсь со своими, порядок у нас такой...
Крепкое рукопожатие.
Скрип половицы. Поговорили мужчины...
Казарин чеканил слова по-военному лаконично, словно перед ним не одна Марта, а целый штаб.
Нижняя губа ее недовольно спряталась. Никогда Петр Захарович не казался Марте таким одержимым.
— Вам все мало, Петро Захарович, — проговорила она, потянувшись к нему. — Что-то вы лепите из меня, не знаю что, право...
Отлично сказано: лепите!
— Видела ли ты «Пигмалиона», Мартушка?
Нет, она не видела «Пигмалиона». До того ли ей было, когда на руках трое мал мала меньше. В Павлополе безвыездно прожила все годы.
— А мне довелось повидать в Москве эту пьесу Бернарда Шоу.
Что ж, ее Петро Захарович много чего видел. А она ни разу-то в Москве не была. Правда, генерал-комиссар пообещал свозить в Берлин, показать культуру рейха. Делегацию фольксдойче готовят в Германию, и ее наверняка пошлют. Ясно вам, Петро Захарович, с кем дело имеете?
До чего же хороша она! Он целовал ее, долго смотрел в большие глаза, отвечавшие ему пристальным и всепрощающим взглядом женщины, дарящей последнюю, запоздалую любовь. Он действительно лепил из нее что-то по своему образу и подобию, лепил терпеливо. Нынче наступил ее час!
— Кого же собираетесь присылать мне, Петро Захарович? А может, сами поступите первым заместителем? Будете всегда под боком, нужды не станет разыскивать вас, чтобы поцеловать разок-другой... Очень редко вижу вас, Петро Захарович, родной мой. Иной раз такая тоска нападет и страх; что готова бежать сюда, к вам, все там бросить. Вам легче, конечно, поскольку вы среди своих, а я все одна да одна, все с немцами...
Тогда-то он и ожег ее тем взглядом, какого она всегда побаивалась.
— Хватит ли сил, Марта, преодолеть все? Товарищи надеются на тебя. Выдюжишь?
— А я-то знаю? Вот уж, в самом доле, вопросы задаете, Петро Захарович! Разве я героиня какая? Человек сам себя до конца не знает. Он, я думаю, не знает, на что способен, пока черед не придет. Но коли доверяете человеку, то, скажу, это доверие силу придает. Вы меня понимаете, Петро Захарович?
— Умница ты моя! Кто же поймет тебя так, как я!
— Еще скажу, Петро Захарович. Знаете, что такое дети? Другая, может, из-за детей носа бы не сунула в то пекло, куда я пошла. А мне, напротив, радостно опасность переживать, как будто я для детей стараюсь и от них признания жду больше, чем от ваших людей. Вы-то знаете, как Сережка на меня порой смотрит...
— Да, Сережка у тебя все понимает, хоть и не понимает он ни черта, в этом ты права, Марта. Иной раз как волчонок смотрит, того и гляди, укусит...
— А ведь у него есть основания, Петро Захарович, для такой злости. Мать все с немцами да с немцами, самая что ни на есть овчарка. Так порой душа болит, что готова все ему рассказать, во всем открыться...
Она не раз делилась с Петром Захаровичем своим наболевшим. Казарин побывал в ее доме, познакомился с детьми, и показалось ей, что он мог бы стать отцом им троим. Легко с ребятами сошелся, даже с Сережкой, настороженным и колючим мальчишкой, завел толковый разговор про баллистику, про артиллерию, про школьные занятия и нынешних учителей, про песню «Гей, заграло Чорне море», которую почему-то запретили петь.