— Не совсем, — ответил Сухоруков, смутившись. — Катька не пьет ни капли. Я тоже не пьяница. Хотя в словаре Даля пьяница тот, кто пьет на чужие, а если на свои, то это гуляка. Так вот я, выходит дело, бываю иногда гулякой.
Все, кто сидел за столом, были очень смущены, лица и глаза сияли молчаливыми, но обжигающими какими-то улыбками. Сухоруков начинал нервничать, не понимая, что происходит, но коньяк налил в рюмку…
— Тогда налейте-ка и мне, — с явной бравадой сказала Жанна Николаевна.
И он налил и в другую, сказав с откровенностью удивленного и искреннего человека:
— Интересный у вас дом!
— Почему? Потому что никто не пьет?
— Потому что не пьете, — согласился он, напряженно склонив голову. — Потому что в доме есть початая бутылочка, не допитая до донышка… Это приятно! У меня, например, не застаивается. А тут, я смотрю, стекло даже запылилось.
— Я забыла протереть, — сказала Жанна, тоже сияя улыбкой, как и гости ее, у которых чуть ли не слезы блестели в глазах от смущения.
— Он наговаривает на себя, — азартно вмешалась Катя Сухорукова. — Наговаривает! Он любит наговаривать на себя: и что он гуляка, и что кровожадный-беспощадный… Вы не верьте ему!
— А то, что стекло запылилось, — продолжал Вася Сухоруков, — это тоже приятно. А ты, Катька, не делай из меня ангела. — Он поднял рюмку. — За ваш дом, Жанна Николаевна! — И тут же, пытаясь снять напряженность, какая воцарилась за столом, сказал: — В прошлом году я привез с охоты шесть уток. Катька поджарила три штуки, остальных мы подарили друзьям. И вот приходит к нам одна милая особа, мы угощаем ее уткой, а она говорит: «Ой, я не могу ее есть, она мертвая». Помилуйте, говорю я ей, она жареная! Попробовала — понравилось, обглодала все косточки и говорит: «Вон, оказывается, чем вы питаетесь!» А ведь тоже любила природу.
Он отчетливо понимает, что не нравится сейчас мужчинам, сидящим за столом, что пришелся не ко двору, хотя и чувствует в то же время особое к нему расположение Жанны Николаевны. Он и сам себе не очень нравится, начав знакомство с вызова, словно бы его могли принизить люди, играющие в теннис, в котором он не разбирается и даже ни разу не держал ракетки в руке. Он и про «кое-что покрепче» тоже ведь сказал из чувства противоречия, не рассчитывая и вовсе не желая ничего, кроме чая, который, кстати, тоже пил без всякого удовольствия. Задор, с каким он затеял странную эту игру, подчинившись Жанне Николаевне, теперь угас, интерес пропал, и он понимал, что пришло время становиться серьезным по отношению к молодым людям и к Антоновым, потому что вряд ли они простят ему его пошловатую болтовню. Во всяком случае, на их месте он уже перестал бы смущаться, особенно на месте Антонова, о жене которого он позволил себе сказать нечто не очень уважительное.
— Жалко стрелять уток, — говорит Жанна. — Глупые, но уж очень красиво летят… Что-то такое сразу меняется в мире, когда летят утки… Крылышки мелькают, посвистывают, шеи вытянуты, — полет быстрый. Я очень люблю, когда на закате увижу уток в небе, — душа радуется, и ни о чем не думаешь в эти минуты, а только: «Утки летят». И все. Их тут не тревожат, вот и развелись. Но какой-то дурак стреляет, — говорит она, глядя в полутьму за окнами. — Даже отсюда слышно. Пороть таких надо! Утки почти поверили людям, почти перестали бояться, люди им как будто сказали: идите к нам, мы вас не тронем, живите рядом, если хотите… А их все равно кто-то дробью встречает. Это ведь какое-то предательство прямо! Обман! Они поверили, а их обманули… Ну как такое можно простить? Кто ж нам после этого поверит? Я, когда слышу выстрелы, стыжусь за людей, за себя, как будто я тоже виновата. Разве можно обрывать такой красивый полет? — спрашивает она у Сухорукова, и страдальчески-удивленная улыбка старит ее, точно усталость души отражается на лице. — У меня просто все внутри вздрагивает, когда я слышу выстрелы.
Нечто большее, чем доверчивые утки, в которых стреляют охотники, волнует ее… Думает она и о себе, о своей доверчивости, об обидах, пережитых ею, и новая, еще не осознанная обида тяготит ее, будто кто-то позвал, обнадежил ее и она готова уже довериться этому зову, хотя и знает, что ждет ее впереди…
— Они как серпики в небе, — говорит она в молчании, разрываемом позвякивающим стуком чашек о блюдца. — Вы можете смеяться надо мной, я не обижусь, потому что я вас всех хорошо знаю. Я не обижусь. Это все равно что обижаться на кошку, если она вдруг оцарапает руку.