Но они не замечали за собой ничего подобного, считая себя простыми людьми, трудившимися всю жизнь, умеющими презирать бездельников, к числу которых относили и художников, этих захребетников, отлынивающих от труда, в чем оба они были до изумления единодушны.
В этом своем единодушии они пошли на преступление, мерзость которого сами понимали, но ради любви к дочери, ради спасения ее будущего все-таки решились, догадываясь, что отношения их дочери и Сережи Ипполитова зашли так далеко, что пора принимать решительные меры.
Кто надоумил сорокалетнюю женщину совершить это преступление? Какие силы разбудили в дремлющем ее сознании этот коварный замысел? Глядя на ее добродушное, оплывшее жирком, часто потеющее, лоснящееся лицо, на мягкие очертания беззлобных губ, на ее улыбчивые, бледно-голубые, как весеннее небо, кроткие глаза, в которых как бы всегда слышалась радостная песенка жаворонка, трудно было поверить, что женщина эта способна совершить что-нибудь непристойное.
Неужели любовь к дочери и забота о мнимом будущем могли толкнуть ее в этот мрак? Да будь она проклята, такая любовь!
По прошествии многих лет сам Ипполитов не мог вспоминать об этом, стыдясь за людей, которые сыграли с ним низменную шутку, пряча от себя и от близких подробности случившегося с ним несчастья, тихим стоном загонял в глубины памяти тот день, когда все это случилось, стараясь забыть, выветрить из головы безумное дело, поломавшее ему жизнь.
Лишь иногда говорил он скороговоркой, морщась от душевной боли и сомневаясь до сих пор, что люди ему верят:
— В двух словах… так было. Эта попросила, чтоб я снес в комиссионный ее меховую шубу, манто каракулевое… Я и понес. Сдал на свой паспорт… А тут ко мне: здрасте. Манто сдали в комиссионный? Сдал. Вот квитанция, И так далее… Меня под локотки. В чем дело? Она меня сама просила! Ей деньги были нужны… Ничего, говорят, разберемся… Вот так! Чтоб ее черти подковали! Тогда это просто было. Шпаны, хулиганья, воров всяких война наплодила… Я любил их дочку! Суматошная была девушка, веселая… Мне бы с ней легко было жить. С такими легко бывает! Поругался, помирился… и люби себе опять на здоровье. Но ведь тоже поверила! — вскрикивает Сергей Васильевич Ипполитов, выдавливая слезы из опухших глаз, которые смеются в отчаянном недоумении. — Не мне! Не мне… Что ты! Мне тогда никто не хотел верить! Я уж было совсем струхнул, думаю, ну все! А тут эти… фронтовики мои… дорогие! Что ты! Пришли, прорвались… Что, как, почему? Их на горло не возьмешь. Все рассказал, как было. Колька этот, без ноги, скрипит протезом, скачет вокруг меня, ругает, а я плачу, не могу. Фронтовики! Они ж, знаешь, они человека насквозь видят. Сразу поняли. Что ты! Ёшь твою двадцать! Спасли! Как вспомню, не могу… плачу… Я потом пройти боялся мимо этого дома, что-то во мне, веришь ты, поломалось. Пугаться стал людей… А я художник! Мне нельзя. Художник только себя имеет право бояться, замыслов своих, а я напуганный ходил, милиционеру в глаза не мог посмотреть, как преступник. Все мне чудилось, будто они с подозрением на меня поглядывают. Это, веришь ты, трудно пережить. А все равно мне впрок ничего не пошло! — орет со смехом в голосе Ипполитов, мотая головой. — Все равно дураком остался.
Измятая земля, скованная сухим морозцем, ломает ноги, ставит подошвы то вкось, то вкривь. Идти по ней и весело и приятно, как будто она играет под ногами, подставляя то бугорок, то ледяную, хрустящую ямку, то белую лужицу, иссушенную морозцем, наступить на которую радостно, как в детстве, и смешно.
Контора отделочных работ, ее бухгалтерия, выдает аванс лепщикам-модельщикам, молодым ребятам из лепной мастерской, которые как учились, так и работают вместе, направленные сюда, в эту контору, по счастливому распределению. Среди них и Сережа Ипполитов в потертом на рукавах плащишке, прорезиненном, синем, на воротник которого мать нашила цигейку, велев «застегивать горло». Грудь его нараспашку, голая шея видна до ключиц. В кармане упруго сложенные, большие бумаги заработанных денег, ни много ни мало — четыреста рублей, запах которых будоражит душу, рождает в голове всевозможные мысли с вариантами, потому что мать в этот раз велела купить на Зацепе рубашку. Рубашка, конечно, нужна. Он и так уже заправляет поглубже под воротник вельветовой курточки протертый до дыр, заштопанный воротничок единственной рубашки в полосочку. Да и тот уже перелицован и едва держится. Рубашка нужна. Хотя и жалко тратить на нее деньги. На какую-то тряпку. Но в то же время — как без рубашки? Придется покупать.