Выбрать главу

Сережа со страхом наблюдал за ним, покусывая губы от волнения. Он не боялся за деньги, которые скопил с таким трудом, продавая обеденные талоны и хлеб на базарно-щумной, старой Домниковской улице, у входа в столовую, — он боялся, что продавец, любовно ласкающий масляной тряпочкой иссиня-черные стволы дорогих ружей, которые возвращали ему покупатели, выбирающие себе одно-единственное, прикладистое, с добротным витым орехом ружье, — что этот суровый и строгий продавец фыркнет презрительно и прогонит от прилавка сгорбленного, толстого старика, отмахнется от него и с привычной деловитостью займется с солидными покупателями, понимающими толк в оружии.

И он не поверил своим ушам, когда старик, страдая от одышки, сказал вдруг громко и сердито-требовательно:

— Степаныч! Ты что же это меня-то не замечаешь? Стою тут стою, а ты ноль внимания.

Продавец улыбнулся, склонился над ним, кивая головой и выслушивая старого своего знакомого, а потом торопливо пошел к крайней секции, где стояли «ижевки», и так же осторожно, как дорогое ружье, достал одну из них — самую лучшую, самую драгоценную, самую что ни на есть подходящую Сереже одностволку с медово-желтым ложем и плоскими черными щечками замка. С привычной сноровкой переломил ее, осмотрел на свет сверловку ствола, вложил пустую гильзу с пружинным капсюлем, захлопнул, отвел курок и, нажав на спусковой крючок, щелкнул. «Порядок! — сказал кто-то из покупателей. — Сто лет будет служить. Бой у них зверский…»

— А что! — сказал невозмутимый продавец, отсоединяя цевье. — Хоть и чума на вид, а бой действительно сильный. Берешь, Александр Ларионович? Ну так я заворачиваю, а ты иди в кассу… Билетик оставь.

Сережа с затаенным дыханием смотрел, как этот добрейший Александр Ларионович, трясясь, отсчитывает большие листья казначейской бумаги, как берет он маленький чек и, набычившись, идет обратно к прилавку.

Завернутое в плотную серую бумагу, перевязанное бечевкой, тяжелое ружье, которое Сережа принял в руки, как драгоценный подарок, так возбудило его, так он был счастлив, держа его в руках, что и слова не мог вымолвить путного, а только говорил старику: «Спасибо большое… спасибо большое…»

А старик улыбался, пучась на него коричневым глазом и тяжело ступая по жидкой грязце на плиточном полу, вышел вместе с Сережей на улицу, придержал его за рукав легкой шинельки.

— Не холодно в такой-то мороз? — спросил, как у внука, которого осчастливил подарком.

Сережа только засмеялся в ответ.

Стояли они напротив картографического магазина, над перекрестьем двух старинных улиц — Кузнецкого моста и Неглинной. По-зимнему звонко раздавались шаги торопливых прохожих под стенами домов, изукрашенных лепкой; иней обметал провода над улицей, и они висели, как бельевые веревки над мостовой… Сереже не терпелось убежать от доброго горбуна, чтобы скорей очутиться дома, развернуть и собрать ружье, которое он видел лишь издалека.

— Вы с ним поосторожнее, молодой человек, — сказал Александр Ларионович. — Не забывайте — это оружие. А номерок — в моем билете. Случись что, меня к ответу потянут. Ну да я уверен в вас! И вот что еще хочу сказать! Не гонитесь вы за дорогими ружьями. Уж каких только ружей не бывало у меня! И «Лебо», и «Франкотт», и «Льеж»… Ах ты, господи! А пока не завел себе хорошую собачку, был стрелком, а не охотником. Пух-пух! Когда собака хорошо работает, вы и с таким вот ружьишком с добычей будете, с великой радостью. Вот я и хочу сказать: вы еще не охотник, а стрелок. Конечно, не все сразу, приобретете когда-нибудь и ружьишко двуствольное, и собачку, а пока гуляйте с богом по белой и черной тропке, по болотам, по лесам. Как же я вам завидую! Ах ты, господи! Прошла моя пора… всё продал, ружья… вот и погон продал, ничего не осталось… Два года тому собака моя околела от старости. Шоколадно-пегая сука, но не континенталь, а поинтеришка с черным глазом, смышленая, легкая, как струнка, я еще с ней лет пять тому, как охотился по выводкам. Таких подавала мне петушков, Рона моя золотая… Ступайте, молодой человек, и не поминайте лихом, не обижайтесь на меня — дело житейское. Не дай бог вам такой старости! Прощайте.