Умид остановился в раздумье на мосту через речку Тахтакуль, облокотился на парапет. Внизу клокотала, пенилась вода. Он долго смотрел на стремительно несущуюся серую массу, в конце концов голова закружилась. Ветер подхватывал брызги, превращая их в водяную пыль, трепал полы пальто Умида, пронизывал его насквозь…
Умид продрог. Подняв с деревянного настила поклажу, он заспешил в узкий проулок. Ветер сюда не проникал, проносясь только над крышами, и застоявшийся здесь воздух показался Умиду теплом натопленной печи. Теперь он понял, как справедлива поговорка о том, что городские закоулки и долоны — крытые сверху узкие проходы меж глухих дувалов — шуба бесприютных людей и бродяг. Здесь Умид замедлил шаги, чтобы немного отогреться, прийти в себя. Но долго задерживаться не стал, ибо любой чужак, слоняющийся в такую пору по махалле, мог вызвать у жителей подозрение.
Переулок вывел Умида на широкую улицу, по которой время от времени проносились машины. Но троллейбусы еще не ходили. Умид сошел с тротуара и зашагал по краю проезжей части дороги. При появлении машины Умид поднимал руку, но ни одна не останавливалась. Так, поминутно «голосуя», Умид добрался до площади Эски-Джува.
На улице появились первые редкие прохожие. На ступеньках промтоварного магазинчика сидел сторож, облаченный в овчинную шубу с поднятым воротником, и грел над мангалом руки. Когда Умид приблизился, он подозрительно покосился в его сторону и кашлянул в кулак, давая понять, что бодрствует, не спит на своем посту. И даже для пущей важности на всякий случай переложил берданку из одной руки в другую. Умиду хотелось подойти и погреть руки над углями мангала, малиново отсвечивающими на ладонях сторожа. Но он решил, что зря только потревожит человека, и прошел мимо.
Приблизившись к махалле Муйи-Муборак, Умид издали увидел свою балахану, сиротливо возвышающуюся при тусклом свете утра среди серой массы сгрудившихся в беспорядке домов и торчащих там и сям урючин. Здесь каждый закуток, каждый дом, каждая калитка ему знакомы. И кажется, знаком даже каждый булыжник на этой улочке. Ступая по ним, выпуклым, скользким от росы, он заметил, что шаги его становятся все легче, словно родная улочка придавала ему силы. Ему казалось, что балахана, глядя в его сторону единственным оконцем, исполосованным дождевыми потеками, безмолвно призывала к себе. Ему почудилось, что он слышит простуженный голос своей балаханы; «Я ожидала тебя. Знала, придешь, когда станет трудно. Сберегла в себе тепло, чтобы обогреть тебя в стужу и непогоду…»
Умид дрожащей рукой толкнулся в свою калитку. Но вспомнил, что изнутри наброшена цепочка. Запер, уходя, — будто вчера это было. Он привычно просунул руку в щель и снял с металлического кольца широкий наконечник цепочки. Калитка отворилась, и Умид ступил в свой двор, тихий, пустынный.
Он стал медленно подниматься по лестнице, держась за шаткое перильце, с опаской поглядывая себе под ноги. Вспомнил, как взбегал по этой лестнице с двумя ведрами воды, ни капли не расплескав. А сейчас… Эх, кажется, ходить разучился.
Умид принялся отдирать руками горбыли, приколоченные к двери, но не тут-то было: крупные гвозди, видать, проржавели и не поддавались. Умид напрасно бился больше получаса, не замечая, что в ладони впиваются занозы, что от пота рубаха прилипла к спине, проклиная себя за то, что приколотил сюда эти горбыли. Выбившись из сил, присел на чемодан передохнуть. Однако почти сразу же ему опять стало холодно. Он спустился во двор, заглянул во все углы, обшарил сарай, надеясь отыскать старый топор или какую-нибудь железяку. Лома-то у него никогда не было. Ничего не нашел. Вконец раздосадованный, Умид забрел под навес и закурил, размышляя, как одолеть проклятые горбыли, которые не желают впустить его в собственный дом.
Тихонько приоткрылась калитка, в нее бочком протиснулась Чотир-хола.
— Это вы, тетушка? — радостно воскликнул Умид.
— Я это, сынок… — сказала старушка, присматриваясь к нему, словно все еще не веря, что это он, Умид, стоит перед нею.
Она придерживала за ворот плюшевое пальто, накинутое на плечи. Здесь, под навесом, даже в солнечные дни всегда царил мрак. Поэтому она взяла Умида за плечо и вывела его на свет.
— Слышу, ваша калитка отворилась, сынок. Подошла к своим дверям — стою и слушаю. А по двору-то кто-то ходит, ходит… Страх меня обуял, старуху. А все ж решилась, пришла взглянуть — не чужой ли… Как ваше здоровье, сынок? Пришли, когда ночь еще не уступила места дню, к добру ли?