Я видел только одно объяснение, и, если оно было верно, на службе мне грозили неприятности.
Ильзе бесшумно прошла по кабинету и встала у меня за спиной, нежно положила руки мне на плечи.
— Харди, я подумала и решила, что дом тебе в самом деле лучше продать, — сказала она тихо и серьезно: — Слишком много воспоминаний хранят его стены. А я не хочу ревновать тебя к призракам.
— Какие призраки, не говори глупостей, — сказал я и стряхнул пепел в пепельницу, где только что сжег письмо Хорста.
— Это не глупости. Для меня точно… Я знаю, что ты женишься на мне потому, что мой отец много пообещал тебе, а на своей Алис ты жениться не можешь. Но я не виню тебя. Я буду тебе хорошей женой. Лучшей. Я буду любить тебя, я рожу тебе детей. Мы будем счастливы. Так что продай этот дом как можно скорее, и давай уедем. Твой день рождения отпразднуем в Берлине. А все плохое пусть останется здесь, этом городе.
— Да, пожалуй, ты права, — ответил я и накрыл ее руки своей ладонью.
Я занимался бумажной работой. Она была бесконечной, и выполнять ее приходилось постоянно, иначе кипы документов грозили вырасти в горы.
Когда меня вызвали к Мозеру, я был уверен, что причина в каком-нибудь неправильно заполненном протоколе, пропущенной дате или чем-то подобном. Но Мозер был мрачен, как туча. Гробовым голосом он сообщил, что со мной хотят поговорить.
В кабинете было темно. Горела только лампа на столе. Один из следователей, высокий и сутулый, был совсем юн, даже моложе меня. Он стоял у зарешеченного окна и поигрывал в пальцах коробком спичек. Лицо другого я едва мог разглядеть, он сидел на диване в дальнем углу и что-то записывал. Когда он поднимал голову, его круглые очки сверкали, как волчьи глаза в ночном лесу.
— Садитесь, Шефферлинг, — любезно указал на стул молодой. — Стандартный вопрос, какие дороги привели вас в тайную полицию, кто дал вам рекомендации считаю бессмысленным. Ваша фамилия говорит за вас. Впрочем, — он пролистал папку, судя по всему, с моим личным делом, — восточный фронт, награды, ранение… Ваше прошлое вызывает уважение. В отличие от вашего настоящего...
Он говорил с ярким берлинским акцентом. Его тонкий, немного девичий голос в сочетании с высокой, какой-то нескладной фигурой производил комичный эффект.
— Герр офицер, — ответил я, — давайте пропустим официальную часть, когда вы напоминаете мне о былых заслугах, о том, чем я обязан Рейху, а затем таинственно намекаете на какой-то страшный поступок. А я потею, нервно потираю взмокшие ладони, отчаянно пытаюсь понять, что же произошло, отвечаю бессвязно, путаюсь… Тогда вы дружески угощаете сигаретой, успокаиваете и предлагаете сотрудничать. Конечно же, я вам верю, кладу голову вам на грудь и рассказываю все, как родной матери…
Молодой берлинец покраснел. В углу сверкнули очки. Я усмехнулся — я провел допросов больше, чем этот школьник съел котлет. В том числе по схеме, которую только что описал. «Неужели таких молокососов держат в берлинском гестапо? — подумал я. — Я бы там смотрелся гораздо органичнее».
— Что вам нужно? — спросил я уже без шуток. — Не приехали же вы из столицы миллиона, чтобы поговорить о прошлом и настоящем оберштурмфюрера СС Леонхарда Шефферлинга?
— Случилось то, что ваша преданность поставлена под вопрос, герр Шефферлинг. В вашем ближайшем окружении столько времени действовал враг. Как вы это допустили?
Я понял, что худшие подозрения насчет Кристиана подтверждаются. Он был «уволен», то есть арестован. И я был благодарен старине-Хорсту, что разговор не застал меня врасплох.
— Кристиан Кройц, — уточнил берлинец. — Вам знаком этот человек?
— Знаком. Он мой школьный знакомый.
— В таком случае вспомните все контакты с вашим школьным товарищем за последние годы. Где, когда, о чём говорили? Кто ещё присутствовал?
— За последние годы не могу. Я воевал и вернулся в Мюнхен только в марте, а до того видел Кройца в июне тридцать девятого на похоронах моей сестры. Он выразил свои соболезнования.
Я уверенно отвечал на вопросы, честно и беспристрастно. Рассказал о вечеринке у себя дома, встрече у Шарлотты, о последней встрече на крестинах. Я подтвердил, что Кройц до войны увлекался русской литературой, но полагал, что причины этого — стремление изучить язык и обычаи врага. Если бы мне стали известны какие-либо более подозрительные действия Кройца, я немедленно донес о них.