«Ну и пусть вылезают, если им так надобно, пусть притыкаются… А мне-то что?»
Откуда-то лез злой шепоток — свой ли из утробы, дьявола ли из-под небес: «Как это тебе что? Ты на Амур ходил первым среди тутошних казаков… по секретному указу губернатора. А ноне ты в стороне, вроде как лишний и никому в жизни не нужный. Ни тебе до Амура дела нет, ни Амуру до тебя дела нет. Обидно, вроде как».
Сам видел не раз, хоронясь по овражкам, как бурятские родовичи гнали скот в Хоринскую контору для сплавки на Амур.
Обидно все же. И ему бы, Цыцикову, потолкаться вместе с народом, позубоскалить, посмеяться возле крыльца инородческой конторы, поглядеть, как казаки ловко ставили клейма на скот, отправляемый на Амур. Ан, нет! Не подойдешь, не посмеешься… На Амур по секретному приказу ходил первым, а теперь… хоронись, знай себе помалкивай. Теперь тыщи всякого народу идут сплавом. Что им, этим тыщам, до тебя? А тебе что до них?
В Шараголе, Нарин-Кундуе, Цаган-Челутае чуть ли не все казаки заверстаны в сотни. Кто на Камчатке, кто на Амуре, кто на Шилке. А тебе-то, Цыцикову, что до того? Ну и пускай себе служат, под пули да ядра лезут. Может, еще палок выслужат от своего же генерала. Вон Мансуров и Лосев заробили памятки кровавые на всю жизнь. Не прочихались и доныне. Не та им доля выпала, не тот жребий потянули.
И у тебя не лучше, Цыциков. Куда тебе податься? По московской дороге одно движение — на восток и на весток. Вроде как все народы поднялись со своих родовых долин и рек и кинулись на восток. А ты, Цыциков, мотаешься туда-сюда, сам не зная куда.
«Не-ет, врешь! — заспорил сам с собой Цыциков. — Как это, не зная куда? Я клятву дал Бутыд и клятву сдержал. Меня палач Пимон бил кнутом — не добил, медведь мял лапами — не домял. Меня Косорина хотел бросить в клетку к тиграм. Не зря, не понапрасну ты скитался, Очирка, черт рябой! Понапрасну бы, так не росли цветы на могиле Бутыд».
А все же обидно. Аж в груди давит, теснит, горечь копится.
Как-то выехал у селения на московскую дорогу, а там кутерьма: шум, гвалт, драка. Был Цыциков в ту пору в чужой кургузой урядницкой форме, спросил, по какой причине кутерьма. А ему толкуют, что подъехали к деревне переселенцы да с ними черная немочь — холера страшная. Мужики повыскакивали за околицу с топорами да дрекольем — поворачивать тех переселенцев. Пришпорил Очирка Хатарху, подскакал к мужикам, заорал, потрясая штуцером. А зачем туда встрял? Ему-то не все ли равно, пропустят мужики переселенцев или нет? Рано или поздно, а пропустили бы… с полицией. А он почему-то встрял, больше других орал, стрелял в воздух, пока не дали дорогу переселенческому обозу.
Была у него по весне еще вот такая встреча…
В чащобе непролазной наткнулся на землянку в склоне горы. Вход в землянку замыкали кусты можжевельника, да Цыцикова не проведешь — ветки-то вялые, неживые, и дымком попахивало возле. Скоро нашел и огнище. А к вечеру объявился и сам пещерник.
Наметанный глаз Цыцикова сразу определил беглого каторжника. Рваный коричневый арямишко, линючие холщовые порты, в руке котомка. Был он весь седой, взлохмаченный, бородатый. По согбенной спине и коротким, малоподвижным рукам-плетешечкам Цыциков угадал в нем старика.
— Эй, дедка! — позвал он его, выходя из-за дерева. — Давай-ка ослободи лес, неча тут шастать. Камера по тебе соскучилась. Ну, чего ухи топориком поднял?
Старик, увидев вооруженного казака, растопырил глаза, перекрестился и опустил котомку в траву.
— Опять нечистый дух настиг, чтоб тебя разорвало! — сокрушенно проговорил он, не выказывая, однако же, ни особого страха, ни сожаления, что попал в беду. — Мигом поведешь, али пожрать дашь? Со вчерашнего ни маковой росинки, кишки подвело…
Цыцикову этот старик был вовсе не нужен, он бы и прошел мимо, не вторгаясь в чужую немудрящую жизнь, но давно он не встречал живой души, и ему просто захотелось побыть с кем-то, все равно с кем, лишь бы это было не опасно. Со стариком было не опасно, и он его окликнул.
Цыциков сказал, что ни мигом, ни потом никуда его не поведет, не сдаст ни десятскому, ни сотскому, ни уряднику. На недоуменный и недоверчивый взгляд маленьких и черных, как угольки, глаз пояснил, что он ловлей «кукушек» не занимается, сам бывал на Каре и входит в судьбу тех несчастных. Спросил, как звать старика.
Тот ответил с ухмылкой:
— Ты Пахом и я Пахом, долгу нету ни за ком.
— Буду звать тебя Пахомом.
Старик не возражал.
Они насобирали хворосту, поставили на огонь казанок под похлебку-скороварку.
Мало-помалу недоверие беглого слабело, он видел, что казак не помышляет причинить ему вреда, и он развязал язык.