— Ты уж прости нас, Иван, — проговорила хозяйка. — Бог простит и ты прости. Катерина-то искропила себя слезьми. Боялась, что в девках засидится.
— Чео уж нам злобиться друг на дружку? Родственники. По закону. Я не злодей какой. Не застращал ее. Просто задерганный человек. Задолбил себе… Ну, а проживем не хуже иных-прочих. Обратного ходу нам нет, а то я бы отступился от Катерины. Силком люб не будешь.
— О приданом бы надо…
— А-а-а, чео там! Что дадите, то и возьму.
Старуха наморщила лоб, потерла ладонью лицо, вспоминая:
— Постель перовая, самовар желтой меди, шуба из мерлушки, крыта зеленой китайкой, с лисьим воротником.
Кудеяров отмахнулся:
— Да ну, чео там!
Ему не хотелось, чтобы казаки слышали, о чем распиналась теща. Но Мавра Федосеевна торопилась загладить свою вину перед зятем.
— У нас хозяйство не из последних, ты не думай чео худого, — говорила она. — Единственной дочери да пожалеть… Я и лошадь дам с ней… мерина игреневой масти, корову с кашириком. Еще постель стеженую. Башмаки сафьяновые на выход. Про доху-то забыла! — всплеснула она руками. — Совсем новая… на сурчатом меху, крыта нанкой дымчатого цвету. А воротник волчий. Те-е-плая!
Кудеяров поднялся из-за стола, поклонился хозяйке:
— Доброта твоя видна, матушка. Я о том не забуду. А только и ты помни, что венчался я с Катериной, не спрашивая с нее ничео. — Он еще раз поклонился. — Ночевать будем на постоялом дворе. Чуть свет — ехать нам.
По пути в Нерчинск Катерина будто бы отошла сердцем. Помягчела к Ивану. Не станешь же все дни молчать да глаза кулаком тереть. Надо к темноте с ночлегом определяться, надо пропитание себе готовить, надо и младенца с кем-то при нужде оставить. Мало ли что…
Кудеяров нет-нет да подсаживался к ней в телегу, глядел на закутанного в материнскую шаль сына, искал в нем что-либо свое, кудеяровское. Ничего не находя, тревожился, вздыхал, курил цигарку за цигаркой.
Катерина, угадав его мысли, полыхнула по нему зелеными глазищами, усмехнулась:
— Не бойсь!
— А я ничео, — пробовал отговориться Иван. — Ты чео?
— А того самого… Вылупился! Младенец, он младенец и есть. Чео тебе? Глядит-глядит… Не узнаешь, что ли? Дак откуда тебе узнать, коли видишь впервой?
— Да ты что! Ну, взглянул. С него не убудет.
— Залез тут… дышать Кольке нечем. Лошадью провонялся.
— Пусть привыкает, — улыбнулся Кудеяров. — Мы, казаки, как конец младенчеству… с конем проживаем. А он, Колька, в формулярные списки Нерчинской сотни вписан. Было бы про то тебе ведомо.
— Да уж ведомо. — Голос ее заметно потеплел. — Я уж и то думаю… Вчерась на станции тянется к мерину ручонкой, можа, погладить хотел, можа, еще чео захотелось. А мерин-то ржет так… потихонечку-потихонечку, чуть слышно. И эдак же пофыркивает и косится на Кольку.
— Казачий младенец… Он, Катерина, молоко материнское, можно сказать, сосет пополам с конским потом.
С того года, как ногами пойдет; расти ему не в зыбке, а в тряпошном седле, проворней будет.
— Не дури, дам я тебе его… как же. Ни за какие коврижки. Оборони бог.
— Я сам коней-то постигал сызмальства. Смолоду к езде под седлом обучен. В станице заведено так. Не с нас пошло, не с нами кончится.
Он взял ее за руку. Не то от этого прикосновения, не то от духовито-бражного запаха соснового леса у нее кружилась голова, щемило в горле. Душевная тревога томила ее.
С гор, видневшихся за лесом, спускались тучи, пригасив вечерний закат. Между вершинами посвистывал угонистый горный ветер. По ложбинкам и впадинкам выстилались там и тут снеговые скатерти. Они уже подтаивали. Часто попадались заросли голубичника и кипрея.
Она высвободила руку из его пальцев, вздохнула:
— Ну вот… поимел своего. Облагодетельствовал. Чео хотел — замыслил… Обхаживал, как норовистую лошадь. А зачем? Никогда не приносить тебе заклада от невесты — ни кольца, ни головного платка со цветочками. И никто из твоих сродственников не приедет в Выселки, не зайдет в мой дом, не сядет под «матку» и не скажет: «У вас, слыхали, бел ленок, а у нас ковылек: хорошо бы их соединить». Не скажет. Не-ет Никто уж не пообещает моей матушке, что на чужой жениховой стороне будут ее доченьку ласкать и холить, беречь от тяжелой работенки, сошьют ей шубу новую, купят шаль терновую… Вместо невесты-лебедицы бабу поротую, под судом бывавшую, получишь. Обмишулился ты. Будем жить в окаянстве. Вечные перекоры…
— Ну и созлая ты! — не удержался Кудеяров, соскакивая с телеги. — Ни с какого бока не подойдешь. Вот так клюква! Но запомни. Беда эта избывная. Обрящить себя надо.