Как затрещали сухие ветки, как вскинулся огонь — осветило вокруг, и страхи мои прошли. Привалилась я к подушке экипажа и думаю: «Пускай они чаевничают, а я сосну». И странно… Спать хочу, а не засыпаю. Только глаза заведу, как будто шепчет мне кто-то. А чего — не разберу. Веки отяжелели, не поднять. А не сплю, слушаю и все понимаю. Много ли, мало ли часов прошло, но захотелось посмотреть на костер, на дядю. Высунулась я эдак, моргаю… Вижу, надзиратель чашку подносит ко рту. Мысль у меня: «Попить чаю с ними, что ли?» Только-я это так подумала, ка-а-к громыхнет!.. Чашка лопнул-а, голова у надзирателя дяди Пимона на грудь свесилась, смотрю — повалился он на бок. И еще загремело раз за разом. Поначалу я подумала, что это гром. Потом думаю, что мерещится мне спросонья, блазнит. Прошептала про себя молитву. Открываю глаза, а у костра тени скачут и будто голоса глухие, бу-бу! Перевернуло меня со страха. Онемела и обезножела. Ни рукой, ни ногой…
— А тени-то у костра? Люди ли, че ли?
— Кому же еще быть? Люди… Душегубы. Одного я заприметила. Низкорослый и мелкоглазый, морщинистый, волосами оброс. Как паук… Не знаю, какие силы подняли и вынесли меня из экипажа. Задала тягу. Отбежала в темень непроглядную, в кусты, затаилась.
Душегубы к экипажу подошли. Забурчали сердито. Сердце мое стучит громче, чем они там ругаются. Только вдруг слышу: «Девка с имя была. Где?» — «Девки нету». — «Где же она? Сыскать надоть, — «Черт ее тут сыщет. Можа, и не с имя была, заночевала на почтовой». — «Уходить надоть, не до девки».
Жду я, сердце прикрыла ладошками, чтоб стук-то его не слышали. А близко настойчивое: «Здеся она, поищем-ка».
Пошла я как беспамятная, бежать не могу. Деревья кое-как различаю, руками ощупываю. Слышу, лошадь заржала… Не то из экипажа, не то казачья. И до того мне страшно и горестно сделалось, что застила глаза черная немочь, подогнулись у меня колени, упала без памяти.
Очнулась я от холода. Пальтишко на мне… Да сак вот этот без мягкого подклада. Вспомнила про все эго… IИ не так уж страшно, одеревенело во мне все изнутри Будто дерево проросло там. Никого не слыхать, не видать ничего.
На дорогу не выходила. Повернула обратно, откуда ехали. Все кустами, кустами… Вот дошла — дорога, а в лес боюсь. Да и сил нет. Слышу: цокают копыта. «Неужели за мной?» Пот холодный… Еле глаза на вас подняла. Гляжу: казаки! Обрадовалась — не знаю как. Разглядела дядю Герасима, и вижу, что воистину шарагольские едут, бог внял моим молитвам.
Помолчали казаки, продолжая разглядывать Дашутку Кутькову. Верить, не верить? По изможденному осунувшемуся лицу, по мелкой дрожи всего тела, от которой она никак не могла избавиться, по глазам, все еще исходившим тоской и страхом, было видно, что девчонка натерпелась. И все же сомневались казаки. На дорогах тихо было, не шалили… Беглые сюда не заглядывали. Какому бритоголовому охота шастать по здешним поселениям, когда тут шли войсковые учения.
— А не поблазнилось тебе? — спросил Лапаногов. — Дядя твои, можа, с ног сбился, голос сорвал, тебя клича, а ты стрекотки по лесу даешь.
Дашутка покачала головой.
— Ну-к, что ж, поглядим. Давай подсажу тебя, девка, на коня. Ружья, патроны, робята, сготовьте. Посматривай в оба.
Кони достигли изволока дороги. Блеснуло озеро. Над ним в туманной дымке взмахивали два крыла. Утка? Крылья распластались в парении. Ястреб! На крутоярье отсвечивали янтарные стволы сосен. Стая ворон взметнулась к вершинам. Ястреба увидели… А там, где воронье, там ищи и Луку Феоктистовича…
У самого уреза воды спешились.
— Показывай, где, — сказал Лапаногов Дашутке.
Ее опять бил озноб.
— Ехать к тем вон соснам…
Кудеяров свертывал цигарку, пальцы не слушались, рассыпал табак. Почему-то посмотрел, куда просыпал… Руки занять нечем. Сорвал с плеча ружье, проговорил хрипло:
— Побережемся, братья-казаки, а все ж… Поехали потихоньку. С богом!
— Вот тут… совсем близко, — прошептала Дашутка.
— Тебе тамотко быть негоже, — предупредил Герасим. — Слезовай.
— Я боюсь, дяденьки. Вы ускачете, а я что?
— Вот беда с тобой! Куда мы ускачем?
Кудеяров перекрестился.
— Обождите… я сам.
Ему никто не ответил. Сосны здесь не отсвечивали янтарем, стволы их снизу и до ветвей были черные, пугающие, и куст шиповника, и примятые бархатистые колоски луговой тимофеевки — все тут было помечено чем-то: не то смертью, не то неизвестностью.
Вскоре затрещали кусты, раздираемые лошадью, показалось раскрасневшееся потное лицо Ивана. Он подзывал остальных.