— Дон Тео, — перебил дон Бастиан, уже увидевший, что старик рад, пойду-ка я бумажки свои отнесу. Письмо вам оставлю, только сыновьям не давайте, еще поедут туда…
. — Да пускай их! Лучше смолоду удачи искать. А то что мы тут живем, маемся… Одно слово, что сыновья мои землей владеют. На самом деле дровосеки они.
— Ох, дон Тео, и что вы только говорите!
— Правду говорю. Кто живет, где родился, хоть и жизнь у него как у дохлой курицы, — глупый человек. Думает, значит, нигде ничего получше и нету…
Спустился вечер. В селенье загорелись два-три огонька, незаметных, как и домики. Река, сжатая скалами, шумела во мраке, будто пьяный.
— А Педрито все у нас, — сказал дон Бастиан, вернувшись домой.
— Да, все не еду, тут такое дело…
— Какое, Педрито?
— Такое…
— Скажи нам, Педрито, родные ведь, не кто-нибудь.
— Да вот дочка моя, которая за Губерио…
— За Губерио у вас Мария Луиса…
— Представь себе, она уже было поправилась, да вот Губерио… денег не платят там, куда он носит дрова; он ведь дрова рубит и носит.
— Кому говорить, Педрито! Я сам бумажки носил, а на них и не взглянули. Ничего не дают за эти земли, выжжены они, голые…
— Дрова хоть денег стоят…
— Уголь дороже, Педрито, но его индейцы жгут, тут работать надо, а мы вот дрова рубим, это дело немудреное, на то мы и зовемся арендаторами, чтоб дрова рубить…
— Хотел бы я…
— Так уж оно повелось, Педрито, коня не расседлывать, он-то всегда готов работать, а мы лежим- брюхом вверх, или беседуем, или в карты играем…
— Ну, дай мне воды попить…
— Ладно, Педрито, дам, только я очень расстроенный, что денег за бумажки мои не дали, и у тебя вот беда, с дочками твоими, хоть они и вроде самостоятельные.
Тут пришла мать Бастиансито, донья Никомедес Сан-Хуан Кохубуль. Голова у нее была замотана платком, плечи прикрыты вязаной шалью — она вечно зябла, — нижние юбки шуршали, а золотые, с медным отливом, кольца сверкали на толстых грубых пальцах.
— Слава святому причастию! — сказала она. В руке у нее была свеча, она искала подсвечник, чтобы ее поставить.
Мужчины сняли шляпы, опустили головы и повторили коротенькую молитву. Хозяйка же поставила свечу и поздоровалась с ними.
— Так я водицы принесу, Педрито… — сказал дон Бастиан, направляясь к кухне.
— Не бери у него, Педро, — вмешалась донья Никомедес, — с моего муженька станется, в тыкве принесет…
— Верно… — сказал, возвращаясь, Бастиан. — Только не в простой, а в маленькой. Я сам и не напьюсь, если не в тыковке вода или не в кувшине.
— Да что ты, вот стакан! Не слушай его, Педро. Донья Никомедес взяла тыковку, полную прозрачнейшей влаги, перелила воду в стакан и подала брату.
— Дай тебе бог… Ну, пойду, забот много… чего еще от детей дождешься. Вы-то хоть от своего избавились…
— Тебе муж не говорил, как они там хорошо устроились? Попроси, даст письмо почитать. Лисандро, Макарио и Хуан Состенес к ним туда ехали.
— Да и твоим зятьям, брат, недурно бы туда поехать.
— Не хотят они, сестра. Вроде бы ради земли женились и доят ее, доят. Дубы рубят, ничего им не жаль…
— Значит, Педро, женились они на дровах…
— Верно, сестра. Их сколько раз на побережье на это звали, а вот не хотят, страшно им…
— Чего им страшно?.. — вмешался дон Бастиан.
— Лентяи они, работать не любят, — пояснила донья Никомедес, — все им тяжело. Им одно по вкусу: гнездо греть, словно они куры, и детей плодить, чтобы те стали скотами, как мы, и состарились пораньше. Лень, она рано старит.
Когда трое стариков увидели, какое перепуганное лицо у Губерио и с каким трудом он удерживает слезы, они замолчали. Наконец он сам смог заговорить. Говорил он так, будто тело его шелушилось словами от боли и он снимал их с волос, выбившихся на груди, из-под рубахи. Голос его был грустен и горестен.