Я оставил Хильке, опередил похоронную процессию, обогнув ее слева, и почти одновременно с носильщиками оказался у ямы, покрытой по краям досками и вовсе не такой глубокой, как я себе представлял; на глинистом дне стояло немного воды — не почвенной воды, просто растаявший снег. Из стенок торчали беловатые корни, которые рассекла лопата, а что все Рипенское кладбище насыпное, легко было узнать по верхнему слою песка и глины глубиной всего в каких-нибудь полтора метра; снизу земля была черно-коричневая, рыхлая, хоть торф режь.
Художник взглянул на меня, я поздоровался, но он не ответил; он поддерживал доктора Бусбека, того, казалось, тянуло книзу мокрое драповое пальто, его чересчур большие калоши разъезжались по глинистому грунту. По знаку Фенне носильщики поставили гроб и пропустили под него веревки, концы они держали в руках, чтобы, как я понял, понемножку стравливать, но, прежде чем они опустили гроб, пастор Бандикс простер руку над могилой, кисть его расслабленно реяла, как лист на ветру; он благословлял гроб, рука все трепетала и трепетала в воздухе, и, лишь приступив к молитве, он ее уронил. После молитвы носильщики, упершись в глиняный край ямы, приподняли гроб и медленно опустили в могилу, а художник обнял Тео Бусбека за плечи и привлек к себе, так что вместе они образовали как бы треугольник.
Непредвиденный инцидент. Истерика? Картинный обморок у разверстой могилы? Как все это ни напрашивается, я вынужден отказаться от подобных эффектов, не вправе я также цитировать клятвы, прощальные слова, бессмысленные восклицания, которые часто слышишь у открытой могилы, особенно в дурную погоду, ибо, после того как гроб Дитте скрылся в яме, художник и Тео Бусбек бросили вслед по горстке песка и стали у конца живой изгороди, так чтобы всякий, бросивший за ними горсть песка на гроб, непременно должен был пройти мимо них. Многие нагибались и, хотя рядом лежал наготове совочек, рукой загребали песок, который сыпался струйкой или, если в песке попадались комки, глухо барабанил о гроб, после чего каждый пожимал руку художнику и доктору Бусбеку и говорил несколько слов, а то и не говорил.
Я дождался, пока очередь не дошла до Хильке, втиснулся за ней, кинул вниз, на Дитте, две полные пригоршни песку и по примеру сестры пожал руки обоим мужчинам. Отец тоже стоял в очереди; съежившись между Бродерсеном и Бультйоганном, он подвигался к могиле, дважды бросил по горстке песку и направился — никогда не забуду это сухое лицо, настроенное на кисло-сладкую нейтральность, — к художнику, встретившему его тем же невозмутимым, все примечающим взглядом, что и всех других. Казалось, здесь ничто не назревало, ничто не могло произойти. Казалось, все ограничится кратким рукопожатием, но назовут ли они друг друга по имени со слегка вопросительной интонацией: — Макс? — Йенс?
Однако, когда художник сжал руку полицейского и задержал ее в своей дольше, чем руки других, можно было догадаться, что у него возникла какая-то мысль, что ему захотелось от чего-то освободиться, сейчас, в эту минуту, когда все к нему устремлялись, чтобы выразить свое участие.
— Ты потом зайдешь, Йенс? — тихо спросил художник, и так как отец, очевидно ждавший этого вопроса, поспешно ответил «Нет»: — Мне надо тебе кое-что показать.
Отец в знак того, что это его не больно интересует, пожал плечами:
— Что там у тебя такое?
— Последний портрет Дитте, — произнес художник без ненависти, скорее с оттенком презрительной фамильярности. — Если зайдешь, Йенс, я тебе его покажу.
После этого ругбюльский полицейский счел излишним подать руку Тео Бусбеку; поджав губы, он повернулся и стремительно зашагал к центральной аллее кладбища, где в одиночестве ждала его супруга, подхватив ее под руку, потащил за собой и вдруг вспомнил о нас, вспомнил так внезапно, что, резко поворотив, рванул за собой мать, заставив ее дважды поспешно переступить. Да-да, мы тут, мы уже идем, я послушно бежал возле Хильке, держась за ее пустую перчатку. На этот раз старшие шли впереди, молча, изредка торопливо и рассеянно здороваясь, и беглый шаг ругбюльского полицейского был признанием всей глубины нанесенного ему только что оскорбления. Он не вступал в разговоры ни перед часовней, ни у кладбищенских ворот, а на вопрос капитана Андерсена: «Уже все кончено?» — коротко кивнул, даже не остановившись, чтобы сказать слово старику, которого только что привезли в пролетке и разворачивали из пледа.