— Но, надеюсь, вы мне позволите иногда вас посещать? — спросил он. Это я ему разрешил, чтобы от него отделаться, а также согласился на его предложение время от времени представлять мне для ознакомления избранные отрывки из его дипломной, преимущественно, как я понял, критического порядка; он так и сказал: представлять для ознакомления. В заключение он поблагодарил меня. Торопливо, как бы боясь, что я вдруг передумаю, надел плащ, и уходя бросил: «Я вас не подведу, господин Йепсен», дружески пожал мне руку, направился к двери и постучал, в ответ на что Карл Йозвиг, так и не показавшись, открыл дверь и выпустил юного психолога. Я прислушался к его шагам, он явно торопился.
С тех пор я сижу за своим щербатым столом и пытаюсь вернуться к дню рождения, ощупью добраться до него по цепочке воспоминаний, чтобы, находясь здесь, одновременно присутствовать в Блеекенварфе, в саду художника, среди праздничной морской твари, ожидающей ужина. Я мог бы описать, как подавали ужин, мог бы в честь доктора Бусбека показать великолепный солнечный закат, как желтый цвет патетически взаимодействовал с красным, а в заключение изобразить воздушный бой на высоте примерно восьми тысяч метров, который в этот памятный день занял нас на несколько минут, но ничто не в силах изменить того обстоятельства, что я первым ушел со дня рождения. И ушел отнюдь не добровольно.
Где же это было? Где она поймала меня? У качелей, в беседке, на деревянном мостике? Я по-прежнему держал в руках голубой флажок и все что-то искал, ветер угомонился. Внезапно передо мной выросла матушка. Суровая, вне себя от ярости, она что-то силилась сказать, но не могла выговорить, у нее вырвался только короткий стон, и она оскалила зубы, как всегда, когда чувствовала себя оскорбленной и обманутой. Она схватила меня за руку. Она прижала ее к бедру. Рывками повернулась, вздернула голову, насколько позволял ее скрепленный сеткой и шпильками тугой шиньон, напоминающий глянцевитую опухоль, и поволокла меня из сада и со дня рождения. Своей пугающей походкой, в которой было что-то паническое, шагала эта плоскогрудая рослая женщина впереди, таща меня за собой через лужайку, мимо мастерской и через двор, по-прежнему не произнося ни слова, не удостоив вниманием капитана Андерсена, который приветствовал нас сообщением, что «сейчас будет чего пожевать», все так же таща меня на буксире, толкнула распашные ворота и кинулась по длинной, обсаженной ольхой подъездной аллее к дамбе, на которую мы поднимались, согнувшись в три погибели, и с которой спустились в сторону моря, так ни разу и не оглянувшись на Блеекенварф.
Глядя со стороны, Гудрун Йепсен должна была производить впечатление вконец отчаявшейся матери, которая, находясь в последней крайности, решила утопиться вместе с сыном в волнах Северного моря. Я уже было призадумался над тем, что мне предстоит, какая ответственная задача: хлюпая через прибой, проводить мать и послушно утопиться вместе с ней у бакана, указывающего место бывшего крушения, когда она, внезапно изменив курс, пошла низом вдоль дамбы, невидимая для всех, кто стал бы глядеть нам вслед из Блеекенварфа. Наконец она выпустила мою руку. Она приказала мне идти впереди, и тогда я спросил не поворачиваясь, почему мы ни с того ни с сего ушли с дня рождения. Никакого ответа. Я спросил, ушел ли отец или собирается уходить, а она только фыркнула и промолчала. Так она и молчала, пока мы не подошли к маяку в красной шапке. Тут она произнесла:
— Скорее, поторопись, мне надо принять мои успокоительные порошки и лечь. — Теперь уж она вырвалась вперед и больше не следила, иду ли я за ней.
Я, однако, шел за ней впритык, мы вместе поднялись на крыльцо и вместе вошли в кухню, где она тотчас же потянулась к глянцевитым, аккуратно построенным в шеренгу банкам с надписями: «Саго», «Рис», «Мука», «Перловка», наполненным чем угодно, только не тем, что обещала надпись в позолоченной рамочке. Одну из банок она нагнула и из кучи стеклянных трубочек, коробочек и ампул выудила порошок, развела содержимое в стакане воды и, сидя с закрытыми глазами, выпила. Повергнутый в трепет, я испуганно и покорно стоял перед ней и разглядывал ее с интересом и упреком — ее острый подбородок, рыжеватые ресницы, широкие ноздри, искривленные губы, — не смея до нее дотронуться. Между тем мать уперлась обеими руками в сиденье стула. Потянулась всем телом. На секунду задержала дыхание. Я спросил, помогает ли ей лекарство, и тут же — нельзя ли мне вернуться в Блеекенварф на день рождения, а когда ответа не последовало, спросил, почему надо было так быстро бежать вдоль дамбы. Только тут она поглядела на меня, сощурив глаза, поднялась и приказала следовать за ней.