Выбрать главу

Пока я до избы Коддуненко добрался, людей послушать успел, Соседка Ольга Ильинична Иванова 30 лет Колдуненко знает.

– Худой Костя, честно скажу, худой. После смерти Шуры сидел тут у нас на крыльце: «Жениться, говорит, надо». «Костя ты Костя дурак ты большеносый,– это я ему говорю,– как же это ты, девять дней ведь еще не прошло?»... Болела Шура, в Луге была, в больнице. Костя один только раз пришел: ну что ты тут? Чего тебе надо? Она на него посмотрела и заплакала: ничего мне не надо. Все хорошо. На самом-то деле надо было ей гребешок купить. Для головы. Но подумала-подумала – лучше я медсестру попрошу. Это ведь пятьдесят лет вместе: не надо, говорит, мне ничего.

Еще я нянечку больничную встретил, Евгению Константиновну Асанову. Она рассказывала другим нянечкам и сестрам, а я слушал:

– Был ли он у нас, в больнице? А-а, был. Пришел, когда умерла. Он вроде заплакал. Главврач и разрешил, поди, говорит мне, покажи ее, пусть, говорит, посмотрит ее, простится. Можно было смотреть-то, можно: она хорошая осталась, покойница,– чистая, красивая. Он. это... вроде как собрался заплакать, я ему крикнула: нечего, говорю, притворяться. Да матом еще, матом!.. Ну, у меня язык-то! Надо было, говорю, плакать, когда она, красавица, живая была, а ты к Маруське ходил. Полгода у нее жил... Выпивает новая-то. А чего ей – молодая. Я иду, он, старик, во дворе дрова колет, а она, молодая-то, сидит на крылечке, курит.

– Да курит ли?

– Дымит вовсю. По две пачки в день.

– Эх, девки, какого мужа я упустила!..

Смеются.

– А что, я в молодости была – ничего...

В этот вечер Колдуненко играл мне на баяне. Семьдесят лет почти ему, а меха раздвигает сильно, широко. Хороший у него баян. Только вместо одной перламутровой кнопки пуговица приделана: то ли от брюк, то ли от рубашки.

– С десяти лет на свадьбах. Я и в городе могу играть.

– Хорошо он у меня играет,– это подает голос Клава. Голос у нее низкий и хриплый.

– Вообще, я сейчас не играю,– спохватывается он,– траур у нас с женой по моей бывшей жене и по Клавиному мужу. У нее то же года еще не прошло.

Клава выжидательно смотрит на меня, знаю ли я что о ней? Знаю ли, что она уехала в отпуск, а мужа оставила в Ленинграде одного, больного. Вернулась, а он уже несколько дней как умер. Так и лежал один в пустой квартире. Знаю ли, что она, цветущая, розовощекая женщина, уволилась с фабрики, где сколачивала ящики, и сказала подругам, что будто бы в Москву к сестрам едет, сдала квартиру студенткам за 50 рублей и приехала в деревню к старику. И вот все лето играет он звонко на гармони, а она громко, во весь голос поет. Гуляют.

– Тут про меня разное болтают,– говорит она хрипловато,– что, мол, платья его бывшей продаю. Проживаем, мол. Да что продавать-то? Вот они... – она открывает комод и выбрасывает по одному.– Ситчик, за пятьдесят три копейки метр. А у меня в Ленинграде дома – нейлон, шелк, приемник, телевизор, ванная из кафеля. Я сама – самостоятельная.– И уже к старику Колдуненко: – Что же твоя бывшая-то платья себе хорошего не справила? Ситчик...

– Какая ни есть, а мануфактура,– бормочет он, вспомнив, что и за это деньги плачены.

– Тоже раскрасавица... Не могла дочку уберечь, в Германию отдала,– зло бросает Клава и выходит. А я прошу показать фотографию Шуры. Он долго роется в ящиках, находит.

– Да-а, красота-то в самом деле редкостная!.. – говорю я,– Давно со стены-то сняли?

Из-за двери старика зовет Клава, видно, стояла тут, под дверью. «Завтра же изорву все твои фотографии,– слышу я ее свистящий шепот,– завтра же...»

Он возвращается, жалуется на жизнь, на дочек, на районный и областной суды, на Шуру.

– Она от полноты своей погибла. Что она, измученная была? Нет, шесть пудов весила. А я? Вот,– он втянул щеки,– шестьдесят килограмм, и все живу.

– Красавица была,– снова вспоминаю я.

– За таким-то мужем можно быть красивой. Барствовала...

И красоту ее неписаную, природную обернул себе же в достоинство. Вернулась Клава:

– Мы в паспорте расписаны, все честно, но я, наверное, с год тут отдохну в деревне и обратно вернусь в Ленинград.

Сказала откровенно, старика не стесняясь.

К вечеру второго дня я уезжал. Решил заехать еще в Лугу на кладбище к Александре Александровне. К Шуре. «И я с вами,– попросился Колдуненко.– Один-то я ехать не могу...»