Выбрать главу

Мне и захотелось запечатлеть на исходе 1980 года некоторые особенности душевного развития, — нет, конечно, не целого поколения, но, может быть, какой-то части его, той самой, о которой я писал выше, говоря о «полюсе духовности».

…Иногда Эвелина доверяет мне тайны, маленькие и большие. И чем больше она взрослеет, тем больше тайн.

3

Сейчас не без робости я дерзну коснуться одной не совсем обычной и, видимо, новой стороны отношений между сегодняшним читателем и писателем в нашем обществе.

В сущности, это лишь один и, видимо, не самый существенный аспект созидания нами безрелигиозной морали, куда бы вошло все лучшее, что наработано за века и тысячелетия разумом и душой человека.

Из социальных и человеческих отношений у нас устранена фигура, игравшая ранее немалую роль в «епархии человеческой души». Я имею в виду фигуру исповедника. Но с исчезновением этой традиционной религиозной фигуры не исчезла и, наверное, не исчезнет никогда потребность души в исповеди, в особом интимном общении человека с человеком, когда можно рассказать обо всем, омыть себя изнутри, облегчить (старое мудрое народное выражение!) душу, лучше понять себя. Исповедь как утоление извечных потребностей человеческой души не церковью изобретена, а лишь поставлена была ей на службу.

Мне кажется, что сегодня, в нашем обществе, роль исповедника стихийно, сама собой, перешла к писателю. Роль эта, формируя новые этические сложные отношения с читателем, требует от писателя новых, нетрадиционных решений и ответов.

Никогда не забуду потрясения, которое я испытал, когда ко мне лет десять назад в метельно-сумеречный вечерний час явился неожиданно с улицы в редакционный кабинет некто в нахлобученной шапке и тулупе, лет сорока, с не по-зимнему темным, осунувшимся лицом и, помолчав, как бы уснув на минуту на стуле, объявил, что убил человека. Его не поймали и, наверное, уже не поймают, потому что дело это было шалое, пьяное, в чужом городе, и человек был незнакомый, и с тех пор четыре года минуло. Пить он после этого перестал, и женился, и родил ребенка, сына, а душа не на месте, тоскует все отчаяннее.

Потрясение я испытал не потому, что передо мной вдруг обнаружилось самое тяжкое и непоправимое из того, что может совершить человек: работая над судебными очерками, я достаточно часто видел убийц в судах и колониях, — а потому что я — именно я — должен был решить, идти ему отбывать наказание или жить дальше с этой тоской.

Воспоминания о великих романах и гениальных художественно-философских исследованиях отнюдь не облегчали моей ответственности, ибо нести или не нести повинную голову туда, откуда возвращаются через тяжкие долгие годы, должен был не литературный герой, а этот сидевший передо мною, мучившийся человек, доверивший мне и тайну, и судьбу.

— Но почему ко мне… ко мне вы явились? — повторял я растерянно.

А он отвечал, не понимая моей растерянности:

— Вы же писатель… писатель…

Мое сознание в то время находилось под безраздельным обаянием известной магической формулы об «инженерах человеческих душ». Инженер — это, конечно, хорошо и почетно, но ситуация не укладывалась в должностной и даже творческий статус инженера, она ломала его.

Мне удалось убедить страшного вечернего посетителя, что он должен решить сам, что ему делать.

Уходя, он поблагодарил меня. Я удивился:

— За что?

— За то, что вы меня выслушали. Я рассказал, теперь будет легче.

Потом из колонии он писал мне: по-мужски твердо, без жалости к себе.

Я не удержался и сочинил (ведь писатель должен писать!) очерк под названием «Убит человек». И, сочинив, понял, что опубликовать его не могу. Я понял, что писатель иногда должен не писать, если хочет оправдать доверие читателя. Чересчур явны и неизбежны в очерке «Убить человека» (он остался, видимо, навсегда в моем архиве) были реалии, нарушавшие тайну исповеди. Даже сейчас, когда человек этот вышел «на волю», я описываю анонимную суть ситуации, получив на то его разрешение…