Выбрать главу

Мать первая услышала шаги и кинулась к мандариновым коркам. Мандарины были уже съедены, и на столике высился оранжевый холмик, казавшийся живым, теплым. Лестница заскрипела, и мать стала обеими руками засовывать корки в валенки ребятам. Те ничего не понимали, но почуяли что-то недоброе и растерянно ей помогали. Она уминала, уминала корки, пока все резче скрипела лестница, и, когда показался Он, не осталось на столике ни одной. Но Он и не рассматривал поверхность столика. Он дышал — Он дышал запахом далекого берега, далекого солнца. На антресолях стоял резкий мандариновый дух. Он дышал, и ноздри Его раздувались. Потом Он тяжело посмотрел на мальчиков, и те, неловко ступая в набитых корками валенках, побрели к лестнице. Он выключил одну лампу, потом вторую, не посмотрев на жену и сына…

В темноте мандариновый дух усилился, уплотнился, стал почти осязаемым, телесным, — и через много лет в зале суда Кириллов ощутит его кожей лица, когда судья начнет допрашивать Туманова о том, при каких обстоятельствах они первый раз разговорились об этом.

Туманов расскажет, что, поступив на работу в объединение после ряда творческих неудач, он познакомился с Кирилловым, который руководил параллельным отделом, и тот показался ему общительным, мягким и — что самое существенное для будущего писателя — интересным, странным человеком. Они сидели в одной большой комнате, похожей на зал, и, когда однажды вернулись после обеда и нескольких чашек кофе и заговорили о жизни, Кириллов пожаловался на то, что его жизни мешает один старик, и добавил, что он не пожалел бы больших денег, если бы кто-то согласился избавить его… «От одного старика?!» — с великолепной небрежностью, как о безделке, переспросил Туманов. «Может быть, от двух, — не ответив на ироническую улыбку Туманова и опустив голову, уточнил Кириллов. — Он недавно женился». «Туманов! — позвал в эту минуту молодого сотрудника непосредственный руководитель. И когда тот пересек зал, подошел, спросил его: — О чем вы болтаете в рабочее время с Кирилловым?» «О том, что надо убить двух стариков», — ответил Туманов. «Юмористы!» — рассмеялся руководитель. И Туманов рассмеялся: складывалась чисто гротесковая ситуация, а он любил гротеск, любил чистоту жанра.

…Антресоли пахли мандаринами до самого лета, пока не распечатали окон, и до лета на Его лице лежала печать горестной укоризны.

«…Скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома; голова женская (коллекционный номер 157); голова женская, подражание Грезу, работа западноевропейского мастера начала XIX века; портрет мужчины, миниатюра на дереве, работа французского мастера конца XIX века; портрет женщины с шалью западноевропейского мастера XIX века; портрет молодого человека, рама золотая, миниатюра; рюмочки, солонки, стопочки, мундштук, набалдашник — серебро; люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом…»

Когда в суде зачитывали опись коллекции, Кириллов услышал эту люстру — тихое, долгое пение хрусталя. Он ее услышал, хотя естественней было бы мысленно ее увидеть — немыслимой красоты фиолетовое стекло. А услышал, потому что тоже донеслось из детства…

Десять лет Он ждал ее — десять лет жене и сыну рассказывал как о чуде (с тем же почти выражением мечты и откровения в чудесную суть мира, что тот мальчик — об ананасе, об ананасовых рощах). Он рассказывал о ней как о высшей реальности, достижимой лишь немногими избранниками. Одним из них Он и надеялся стать. Но человек, обладавший хрустально-фиолетовым дивом, не отдавал его, не уступал ни за что.

Он умолял, соблазнял, интриговал — люстра оставалась недостижимой, как созвездие Андромеды. Обладатель высшей реальности повторял, что не отдаст ее за все золото мира, потому что это — его душа.

Он ждал; Он говорил: люди умирают, а вещи остаются. Он умел ждать. Нетерпение в Нем можно было заметить лишь в самые последние недели, когда обладатель люстры умирал — чересчур долго. Он ежедневно общался с его молодым, забубенным и совершенно безразличным к высшим реальностям сыном и однажды вечером вернулся с люстрой. Великий покой был написан на Его лице. Он ждал ее десять лет. Вещь играла, искрилась в Его руках, будто бы торжествовала тоже. Он колыхнул — она быстро-быстро заговорила. «Моя, моя, — успокоил Он ее нежно, ладонью. И посмотрел на сына: — Будет твоя — не отдавай ни за что, никогда». И сын увидел по-новому то, что его окружало. Беглые, неосознаваемые уроки, которые он получал раньше, с первых лет жизни, соединились для него в урок тысячелетней мудрости: люди умирают, а вещи живут.