Может быть, Джозеф и сам начал верить, что он именно тот человек, которым его считают окружающие. И возможно, именно это и заставило его сказать правду.
– Сейдж, посмотри на себя, ты витаешь где-то в облаках! Ты вообще меня слушаешь? Выглядишь ты ужасно. Волосы похожи на воронье гнездо, и сегодня ты, наверное, вообще не умывалась, а под глазами такие черные круги, будто у тебя проблемы с почками. Ты сгораешь, как свеча, с обоих концов: по ночам работаешь здесь, а днем совершаешь прелюбодеяние с тем проститутом. – Мэри хмурится. – Как правильно назвать мужчину-проститутку?
– Долбанутый, – подсказываю я. – Послушай, я знаю, что у нас по поводу Адама разные взгляды, но ты же не взбеленилась, когда Рокко спросил, каким удобрением лучше подкармливать кусты конопли…
– Если бы он пришел обкуренным на работу, я бы взбеленилась, – настаивает на своем Мэри. – Можешь не верить, но я не считаю тебя распущенной из-за того, что ты спишь с Адамом. Если честно, мне кажется, что в глубине души это так же гнетет тебя, как волнует меня. И возможно, именно потому ты так увлеклась личной жизнью, что это мешает твоей работе.
Я смеюсь. Да, мои мысли заняты мужчиной. Только так уж получилось, что ему больше девяноста лет.
Неожиданно в голове рождается мысль, хрупкая, как бьющаяся о стекло бабочка: «А что, если все ей рассказать?» А что, если поделиться этим грузом, признанием Джозефа, с кем-то еще?
– Возможно, я действительно немного расстроена. Но Адам тут ни при чем. Дело в Джозефе Вебере. – Я смотрю ей прямо в глаза. – Я кое-что о нем узнала. Нечто ужасное. Мэри, он нацист!
– Джозеф Вебер? Тот самый Джозеф Вебер? Тот, который оставляет двадцать пять процентов чаевых и всегда делится половинкой своей булочки с собакой? Тот самый Джозеф Вебер, которому в прошлом году Торговая палата присвоила звание «Добрый самаритянин»? – Мэри качает головой. – Вот об этом-то я тебе, Сейдж, и толкую. Ты перетрудилась. У тебя в голове все перепуталось. Джозеф Вебер – милый старик, которого я знаю уже лет десять. Если он нацист, милая, то я Леди Гага.
– Но, Мэри…
– Ты кому-нибудь еще об этом говорила?
Я тут же думаю о Лео Штейне.
– Нет, – лгу я.
– Вот и хорошо, потому что, по-моему, это не повод для сплетен.
У меня такое чувство, будто весь мир смотрит через не ту линзу телескопа, и я единственная, кто способен видеть все четко.
– Я не обвиняю Джозефа, – в отчаянии продолжаю я, – он сам мне признался.
Мэри поджимает губы.
– Пару лет назад ученым удалось перевести какой-то древний текст, который, как они предполагали, был Евангелием от Иуды. Они утверждали, что информация, изложенная с точки зрения Иуды, перевернула бы весь христианский мир с ног на голову. Иуда уже не предстает в роли самого подлого в мире предателя, а преподносится единственным доверенным лицом Христа, которое исполнило его волю: Иисус знал, что умрет, и выбрал Иуду, чтобы довериться ему.
– Ты должна мне верить!
– Нет, – спокойно отвечает Мэри, – я тебе не верю. И тем ученым тоже не поверила. Потому что две тысячи лет история говорила, что Иисуса – который, между прочим, Сейдж, был хорошим парнем, как и Джозеф Вебер, – Иуда предал.
– История не всегда права.
– Но нужно с чего-то начать. Если человек не знает, откуда он произошел, как, скажи на милость, он узнает, куда ему стремиться? – Мэри заключает меня в объятия. – Я поступаю так, потому что люблю тебя. Иди домой. Недельку поспи. Сходи на массаж. В горы. Проветрись. А потом возвращайся. Твоя кухня будет тебя ждать.
Я еле сдерживаю слезы.
– Пожалуйста, – молю я, – не лишай меня работы! Это единственное, что я пока не испортила в своей жизни.
– Я не лишаю тебя работы. Хлеб продолжает оставаться твоим. Я взяла с Кларка обещание, что он будет использовать твои рецепты.
Но я сейчас думаю о надрезах.
Во времена коллективных печей люди приносили тесто из дома, чтобы испечь хлеб вместе с остальными жителями деревни. Как можно было отличить, где чья буханка, когда их доставали из печи? Только по тому, как они были надрезаны. Когда надрезаешь тесто, убиваешь двух зайцев: указываешь буханке, где открыться, и позволяешь ей расти изнутри. А еще надрезы позволяют каждому пекарю оставлять свой фирменный знак. Я, например, надрезаю багеты пять раз, самый длинный надрез делаю в конце.
Кларк так делать не будет.
Скажете, глупость, наши покупатели даже не обратят на это внимание, но это моя подпись. Моя печать на каждой буханке.
Пока Мэри спускается по Святой лестнице, я гадаю, не в этом ли кроется еще одна причина, по которой Джозеф Вебер доверился мне: если прятаться довольно долго, стать привидением среди живых, можно навсегда исчезнуть, и никто даже не заметит. Человеку свойственно заботиться о том, чтобы след, который он оставил, кто-нибудь увидел.