Александр стал печь хлеб. Мой отец всегда полагал, что такое призвание – признак удовлетворенной души. «Нельзя накормить других, если сам постоянно голоден», – говаривал он мне, и когда я рассказала об этом Александру, тот засмеялся. «Я не был знаком с твоим отцом», – признался он. Он всегда оставался в своей белой рубашке с длинными рукавами, как бы жарко ни становилось в кухне, в отличие от моего отца, который, бывало, в изматывающую жару раздевался до майки. Он двигался с такой грацией, как будто работа булочника – это танец. Я хвалила его темп, и Александр признался, что давным-давно уже работал булочником.
Еще мы говорили о звонящих по усопшим колоколах. Алекс спрашивал меня, что говорят в деревне, где обнаружили новых пострадавших. В последнее время нападения стали происходить уже в самой деревне, а не только в ее окрестностях. Одну проститутку нашли прямо у дверей салона практически с оторванной головой; останки школьного учителя, который направлялся на занятия, были обнаружены у подножия статуи основателю деревни. Поговаривали, что зверь как будто играет с нами.
– Говорят, – однажды сказала я Александру, – что это может быть и не животное.
Алекс оглянулся через плечо. Пекарскую лопату он держал в самом сердце печи.
– Ты о чем? Кто же еще мог это сделать?
Я пожала плечами.
– Какое-то чудовище.
Вместо того чтобы рассмеяться, как я ожидала, Алекс уселся рядом со мной, большим пальцем ковыряя трещинку в деревянном столе.
– Ты им веришь?
– Все чудовища, которых я встречала, были людьми, – ответила я.
Сейдж
– Держите, – протягиваю я Джозефу стакан воды.
Он пьет. После трехчасового практически непрерывного монолога голос у него охрип.
– Очень любезно с вашей стороны.
Я молчу.
Джозеф смотрит на меня поверх стакана.
– Вы начинаете мне верить, – говорит он.
Что я должна ответить? Слушая, как Джозеф рассказывает о своем детстве, о гитлерюгенде с такими подробностями, которые может знать только тот, кто это пережил, – да, я начинаю верить в то, что он говорит правду. Но мне почему-то не по себе слушать, как Джозеф, которого знает и так любит этот город, рассказывает о времени, когда он был совершенно другим человеком. Только представьте, что мать Тереза призналась бы, что в детстве сжигала на костре кошек!
– Удобно, не правда ли, списывать причины своих ужасных поступков на приказы других? – говорю я. – Вина от этого меньше не становится. Сколько бы человек ни кричали, чтобы ты прыгал с моста, всегда можно развернуться и уйти.
– Почему я не отказался? – задумчиво произносит Джозеф. – Почему не отказались многие из нас? Потому что нам так отчаянно хотелось верить в то, что говорил Гитлер. Верить, что наше будущее гораздо лучше настоящего.
– Если только у вас вообще есть это будущее, – бормочу я. – Мне известно о шести миллионах людей, у которых его не стало.
Я чувствую, как у меня при виде Джозефа, который спокойно сидит в своем кресле и пьет воду, как будто и не начинал рассказывать историю о невероятных ужасах, все внутри переворачивается. Как человек может быть таким жестоким к другим? И не душат же его слезы, не мучают кошмары, не трясет от ужаса содеянного!
– Разве вы можете желать смерти? – не сдерживаюсь я. – Вы же уверяете, что верующий человек. Вы не боитесь Страшного суда?
Погруженный в свои мысли Джозеф качает головой.
– У них был такой взгляд иногда… Они не боялись, когда другие нажимали на спусковой крючок, даже если оружие было направлено прямо на них. Казалось, они бегут прямо на дуло. Сначала я не мог этого понять. Разве можно не хотеть прожить еще хотя бы один день? Разве может человеческая жизнь быть таким дешевым товаром? А потом я стал понимать: когда живешь в аду, смерть кажется избавлением.
Неужели моя бабушка была одной из тех, кто шел на дуло пистолета? Было это проявлением слабости или храбрости?