Горбачев поинтересовался, кто из нас видел спектакль. Я коротко рассказал суть его, о слабых и сильных сторонах, о реакции зала. Надо, чтобы печать помогла правильно истолковать идейное содержание спектакля. Михаил Сергеевич облегченно вздохнул и сказал: «Ну, вот, а мне говорят, что надо-де прикрыть»... Спектакль остался, а на очередь встали другие острые проблемы.
Меня уже давно беспокоил вопрос о приеме интеллигенции в партию. Происходило неуклонное сокращение числа коммунистов в редакциях центральных газет, журналов, издательств. С переходом на должность помощника Генсека и под впечатлениями, собранными в академических институтах, с согласия Горбачева я вновь принялся за изучение этого вопроса. Большую помощь оказал мне Леон Оников, который также интересовался этими делами.
Картина оказалась куда более тревожная, нежели я ее представлял. В шести газетах ЦК КПСС среди журналистов коммунистов насчитывалось менее трех процентов, в Гостелерадио — пяти. В десяти молодежных журналах из 164 творческих работников коммунистов моложе тридцати лет было всего шесть человек, в журналах «Смена», «Студенческий меридиан» — ни одного. Примерно такое же положение было в вузах и научных институтах общественных наук, среди учителей, в издательствах. Происходило это оттого, что ЦК партии сознательно ограничил прием интеллигенции в партию. На протяжении почти 20 лет действовала жесткая установка: принимать в партию семьдесят процентов рабочих и колхозников, тридцать процентов — служащих. Соответствующие цифры-задания доводились до обкомов и райкомов партии. В соответствии с ними первичные организации получили разнарядку на определенное количество анкет для желающих поступить в партию. Для Института философии — две-три анкеты в год. После того, как я побывал у первого секретаря райкома партии, в партбюро поступил из райкома такой звонок: примите в течение трех дней одного научного сотрудника. Это должна быть женщина, не старше 28 лет. Очевидно, что статистические отчеты о приеме не в полной мере отражали живые человеческие стремления, а разнарядки сверху были лишь средством проведения «линии».
В результате сотни и тысячи заявлений о приеме в партию от преподавателей, учителей, журналистов, ученых годами оставались не рассмотренными. Школы, вузы, комсомол готовили молодежь в духе преданности коммунистической идеологии, воспитывали желание в рядах партии строить новые отношения, а когда их возраст позволял вступить в партию, им заявляли «нет», даже тем, кто очень хотел быть в рядах партии и был профессионально связан своей работой с партийной деятельностью. Я уже не говорю о том, что такая практика шла вразрез с традициями русского освободительного движения: именно русская интеллигенция десятилетиями несла в народ социалистические идеи, а теперь ей показывают кукиш.
С цифрами в руках, опираясь на указанные аргументы, я пытался доказать Горбачеву и нашему Орготделу, что мы своими руками наносим колоссальный ущерб партии. Мы делаем невозможным вступление в нее той части молодой интеллигенции, которая лучше всего теоретически подготовлена и для которой идеологическая работа является профессией. Преграды на пути вступления в партию на основании принадлежности этих людей к интеллигенции создают у них не только комплекс неполноценности, что само по себе очень скверно, но и вкупе с другими причинами взращивают негативистские, диссидентские настроения. Я даже пытался припугнуть своих оппонентов: «Надо принимать интеллигенцию в партию, пока она просится, а придет время, когда она этого не захочет». Я не знал, что окажусь провидцем всего через несколько лет. Орготдел стоял как стена, а вслед за ним и Горбачев, очевидно, по привычке первых секретарей обкомов, крайкомов видеть в орготделах высшую инстанцию партийной мудрости.
У помощников Генерального секретаря ЦК были право и обязанность присутствовать на заседаниях Политбюро ЦК. К тому времени, когда я стал бывать на Политбюро, его члены переживали нечто вроде ренессанса: они получили возможность пространно высказываться. Встает, к примеру, Андрей Андреевич Громыко, человек заслуженный и всеми уважаемый, эрудированный и умный, но он почему-то считает, что если получил слово, то должен высказаться по всем аспектам обсуждаемого вопроса. И длилась такая речь и пятнадцать, и двадцать, а то и тридцать минут. Его примеру следовали и другие ораторы. А при Брежневе, в силу болезненного состояния лидера, заседания, как правило, проходили быстро: назывался вопрос, и, если возражений не было, он принимался, переходили к следующему. Молодой же председательствующий из уважения к старшим товарищам не перебивал их.