Выбрать главу

У черной мраморной плиты с бронзовым барельефом он вдруг остановился и остановил за руку меня:

— А вот и Есенин…

Я растерялся, трусовато заоглядывался, нет ли кого рядом. Мне казалось, оттуда, из-под земли, слышу голос великого поэта: «Кто ты и что ты на этой земле? Пишешь стихи? А ну прочитай!.. О, и эту рифмованную блажь ты называешь стихами? А где в них кровь? Настоящие стихи пишут кровью сердца. Согласен?..»

Я вытер холодный пот со лба, тихо положил на плиту букетик гвоздик.

Дмитрий Михайлович тронул меня за рукав.

— Теперь я тебе покажу могилу Мерзлякова. Знаешь его? Он, кстати, из пермских краев. Его могила долго считалась затерянной. — Ковалев понизил голос: — Несколько лет назад я ее случайно обнаружил…

В конце семьдесят первого года мне поручили редактировать сборник стихов молодого поэта Анатолия Гребнева. Был он в ту пору студентом-заочником Литинститута, занимался в семинаре Ковалева.

Рукопись мне откровенно нравилась — пусть были в ней отдельные шероховатости, слегка заметные следы подражания. Но стихи брали за душу своей безыскусственностью, естественностью, народностью интонаций.

Запылала июльская просинь,Закачалась река в берегах,Золотые певучие косыЗазвенели в тяжелых руках.Ой, цветы-первоцветы густые,Вам теперь головы не сносить!Хорошо, что в ракетной РоссияИ вручную умеют косить.

Дальше следовали стихи о трудном военном и послевоенном детстве, о не вернувшемся с войны отце и, естественно, о любви, о природе. Чем глубже я вчитывался в первую рукопись поэта, тем меньше замечал и шероховатость, и отдельные заёмные образы. Мне казалось, вопреки оговоркам рецензентов, книга готова к набору, и моя редакторская забота состояла теперь лишь в технической подготовке к сдаче ее в производственный отдел.

Посему с автором я работал минут двадцать — не более: претензий у меня к нему не было, были лишь советы по мелочам.

В конце я сказал Гребневу:

— Мы тут посоветовались и решили просить Дмитрия Михайловича Ковалева написать к твоему сборнику предисловие.

Анатолий испуганно вскочил с кресла.

— Да ведь он очень занят: семинарские дела, свои стихи, переводы, поездки с писательскими бригадами — до меня ли ему?

— Попробуем. Откажет — откажет. Но вдруг и согласится… А от авторитетного предисловия ни одна книжка еще не проигрывала.

На другой день мы отправили рукопись и письмо Дмитрию Михайловичу. Просили не только написать предисловие, но и написать быстро — за полмесяца, желательно, не позднее 25 декабря, поскольку до первого января рукопись должна быть сдана в производство.

Срок давался малый, что и говорить. Не всякий даже очень спорый и незанятый человек согласится принять такое условие. Расчет был на то, что с творчеством Гребнева Дмитрий Михайлович прекрасно знаком и ему не нужно скрупулезно читать рукопись.

Письмо-просьбу отправили, и я, редактор, стал ждать.

Проходит день, другой. Волнение (напишет — не напишет?) усиливалось. Ковалев ведь знал стихи своего ученика по разрозненным подборкам (творческим работам), а тут речь идет о книге. Выстроилась ли она, получилась, скроенная из этих подборок? А что, если скажет: сборника пока нет? Вот и окажем мы Гребневу медвежью услугу.

На третий день мое терпение лопнуло, и я набрал Москву. Дай, думаю, настрою Дмитрия Михайловича на соответствующий лад.

Трубку долго не снимали. Затем услышал женский голос.

— Антонина Андреевна?

— Я.

— Извините, из Перми вас беспокоят. — Дальше следовали дежурные слова: что нового, как здоровье и т. д. — Дмитрия Михайловича можно к телефону пригласить?

Разговорчивая Антонина Андреевна почему-то замолчала. Я слышал, как она шумно вздохнула.

— Нету его дома…

— Где же он?

— Уже три недели в больнице. — Снова пауза. — Боюсь я за него. Никогда такого не было.

У меня перехватило дыхание: что же делать?

— Печально, Антонина Андреевна, — будто освобождаясь от удавки, медленно произнес я. — Мы там от издательства ему письмо направили с одной просьбой, так вы уж его придержите, не беспокойте Дмитрия Михайловича.

— А что за просьба?

— Предисловие написать… К сборнику Гребнева…

— Да, пожалуй, он не сможет. На всякий случай я ему скажу.

— Не надо, не надо! Вот выздоровеет — тогда.

С тяжелым чувством безнадежности опустил я трубку. Назавтра доложил начальству о сложившейся ситуации, и начальство развело руками: что поделаешь, раз так вышло?

А дней через десять я получаю толстый конверт, подписанный знакомым размашистым почерком — на сей раз только менее разборчивым. У меня замерло сердце: «Написал!»

Я вскрыл письмо и извлек пачку листов из нелинованной общей тетради. Писал Дмитрий Михайлович на обеих сторонах, писал неровно, по всей видимости, лежа. «Извините, — обращался он ко мне, — что посылаю предисловие неперепечатанным — негде это сделать и не в силах. К тому же торопился успеть к обозначенному сроку — сам в прошлом издатель, отлично знаю все издательско-типографские тонкости. Конечно, я мог бы и отказаться, сославшись на недуг. Но ведь вы — дети погибших отцов, и кто вам обязан помогать, кроме нас, оставшихся в живых?»

Через час я вычитывал с машинки предисловие, озаглавленное «Стихи, которым доверяешь».

Чем больше он имел учеников — а среди них были не только выпускники Литинститута, но и участники многих областных и зональных совещаний молодых литераторов, в которых принимал участие Дмитрий Михайлович, — тем чаще получал он дарственные книги. Я был однажды свидетелем того, как почтальон принес ему четыре бандероли с поэтическими сборниками. Конечно, такое случалось не каждый день, но часто, и это доставляло ему несказанно-неожиданную радость. Радость учителя, воочию видящего плоды своего труда.

Каждую книгу он успевал прочитывать (это при ежедневной сверхзанятости). Успевал прочитывать, успевал отвечать — добрым отзывом, советом, а то и укором, если книга не приносила ему удовлетворения.

То ли не спал он совсем, то ли сутки у него были длиннее.

…А я не всегда прочитываю даже книги друзей.

С болью Ковалев сетовал на некоторых критиков:

— У нас в ходу нынче всяческие «обоймы». Вот и «обойму» военных поэтов изготовили — пять-шесть имен. Тасуют их, как карты, — то в одной статье, то в другой. Может создаться впечатление, что на фронте были только эти пять-шесть человек. В военную ж антологию критикам, похоже, и заглянуть лень. А ведь в ней представлено столько самобытных имен! И героических…

Он, очевидец долгой тяжелой войны, имел право на такую обиду.

Часто Дмитрий Михайлович вспоминал друзей-краснофлотцев. Многих из них навсегда поглотили воды Баренцева моря. Он говорил о товарищах, еле сдерживая боль, а писал — не сдерживая ее:

…От всей заставыПятеро осталось.И не сознанье подвига —Вина.В глазах —Тысячелетняя усталость.АТолько-толькоНачалась война.

На войне у него погибли два брата. Об этом я узнал из его стихов. В разговорах же умалчивал про свое горе, возможно, опасаясь одного: у кого-то оно могло быть еще большим.