Выбрать главу

Урсула шла под руку со своим крестным, держа в правой руке молитвенник, а в левой зонтик с тем врожденным изяществом, с каким грациозные женщины выполняют самые трудные из милых обязанностей своей женской жизни. Если в Божьем мире все имеет свое значение, то позволительно сказать, что движения девушки выражали божественную простоту. Она была в белом муслиновом платье свободного покроя, отделанном голубыми бантами. Пелерина с широкой голубой каймой и бантами того же цвета не могла скрыть красоту ее стана. Голубой цвет — любимый цвет блондинок — подчеркивал матовую белизну прелестной шейки. Длинный голубой пояс обвивал гибкую тонкую талию — одно из самых пленительных украшений женщины. На Урсуле была скромная шляпка из рисовой соломки, обшитая голубой лентой, концы которой, завязанные под подбородком, оттеняли не только ослепительную белизну шляпки, но и прекрасный цвет лица девушки, белокожей, как все блондинки. Мягкие белокурые волосы Урсулы, которая, разумеется, причесывалась сама, были разделены прямым пробором и заплетены в две толстые косы, уложенные поверх ушей и блестевшие на солнце. Серые глаза, нежные и гордые разом, гармонировали с красиво вылепленным лбом. Легкий, как облачко, румянец оживлял лицо девушки, правильное, но не пошлое, ибо природа в виде исключения даровала ей красоту не только безупречную, но и своеобразную. О благородстве ее натуры свидетельствовало восхитительное согласие между чертами лица, движениями и всем обликом, делавшим ее прекрасной моделью для статуи Веры или Скромности. Хотя Урсула была крепкого здоровья, это не бросалось в глаза и не лишало ее облик изысканности. Под светлыми перчатками угадывались прелестные ручки. Стройные тонкие ножки были обуты в хорошенькие кожаные ботинки бронзового цвета, украшенные коричневой шелковой бахромой. Висевшие на голубом поясе круглые часики и голубой кошелек с золотыми кистями привлекли внимание всех женщин.

— Он подарил ей новые часы! — воскликнула госпожа Кремьер, сжав локоть мужа.

— Как, это Урсула? — вскричал Дезире. — Я ее не узнал.

— Ну, дорогой дядюшка, вы нынче всех удивили! — сказал почтмейстер, указывая рукой на немурцев, выстроившихся по обе стороны улицы, идущей от церкви. — Все пришли на вас поглядеть.

— Кто же вас обратил — аббат Шапрон или Урсула? — спросил Массен, с иезуитской угодливостью кланяясь доктору и его воспитаннице.

— Урсула, — сухо ответил старик, не останавливаясь и показывая всем своим видом, что расспросы ему докучают.

Когда накануне вечером, играя в вист с Урсулой, немурским врачом и Бонграном, старый доктор объявил, что завтра пойдет в церковь, мировой судья сказал в ответ: «Ваши наследники лишатся сна!» Впрочем, мудрый и проницательный Миноре и без этого разгадал бы мысли своих родственников — ему достаточно было увидеть их лица. Внезапное появление Зелии в церкви, ее взгляд, который доктор перехватил, глаза наследников при виде Урсулы, наконец то, что все они собрались на площади в этот час, — все свидетельствовало о вновь разгоревшейся ненависти и тревоге за наследство.

— Вы, мадемуазель, просто чудотворница, — сказала госпожа Кремьер с раболепным поклоном. — Вам ничего не стоит сотворить чудо.

— Чудеса творит Господь, — отвечала Урсула.

— Да что ж Господь?! — воскликнул Миноре-Левро. — Мой тесть говаривал, что Господь служит и нашим, и вашим.

— Он рассуждал, как барышник, — сухо ответил доктор.

— Ну, — обратился Миноре к жене и сыну, — вы что же, не хотите поздороваться с дядюшкой?

— Не могу я спокойно смотреть на эту недотрогу, — воскликнула Зелия и увела сына домой.

— Лучше бы вам, дядюшка, — сказала госпожа Массен, — надевать в церковь черную бархатную шапочку; уж очень там сыро.

— Ладно, племянница, — ответил доктор, взглянув на спутников госпожи Массен, — чем скорее меня не станет, тем скорее на вашей улице наступит праздник.

Он ни на секунду не задержался и так быстро шел вперед, увлекая за собой Урсулу, что наследники наконец оставили его в покое.

— Отчего вы так неласковы с ними? Это нехорошо, — сказала Урсула, шаловливо теребя крестного за руку.

— Как бы я ни относился к религии, я всегда буду ненавидеть лицемеров. Я всем им делал добро и не просил благодарности, а они даже цветов тебе ни разу не прислали в день твоего рождения, хотя знают, что это единственный праздник, который я отмечаю.

Вдалеке медленно возвращалась из церкви госпожа де Портандюэр; она, казалось, была совсем убита горем. Госпожа де Портандюэр принадлежала к числу старых дам, чей наряд всегда хранит отпечаток прошлого столетия. Они носят темно-лиловые платья с прямыми рукавами, какие встретишь только на портретах госпожи Лебрен, черные кружевные накидки и вышедшие из моды шляпки, гармонирующие с их неспешной величавой поступью; подобно инвалидам, по привычке пытающимся шевелить ампутированной рукой, они ходят так, словно под юбкой у них фижмы; их длинные бледные и увядшие лица с тоскливыми глазами не лишены некоего печального очарования, несмотря на плоские накладки из волос; старые кружева, обрамляющие эти лица, уныло висят вдоль щек, и все же эти обломки прошлого поражают бесконечным достоинством манер и взгляда. Покрасневшие, окруженные множеством морщинок глаза старой дамы ясно свидетельствовали, что во время обедни она плакала. Она шла, как потерянная, и один раз обернулась, словно поджидая кого-то.

— Госпожа де Портандюэр обернулась! — Это было событие ничуть не менее поразительное, чем обращение доктора Миноре.

— Кого это поджидает госпожа де Портандюэр? — спросила госпожа Массен, подходя к наследникам, еще не пришедшим в себя после разговора со старым доктором.

— Она ищет кюре, — ответил нотариус Дионис, и тут же хлопнул себя по лбу, как человек, внезапно что-то вспомнивший. — Вы все мне нужны; я знаю, как спасти наследство! Пойдем позавтракаем на радостях у госпожи Миноре.

Всякий может вообразить себе, с какой готовностью последовали наследники за нотариусом. Гупиль, ведя под руку старого товарища, с отвратительной ухмылкой шепнул ему на ухо: «Тут есть красоточки!»

— А мне что за дело! — пожал плечами юный Миноре-Левро, — я без ума от Флорины[74], божественнейшего создания в мире.

— Ты — и какая-то Флорина! — отвечал Гупиль. — Я слишком люблю тебя, чтобы позволить подобным особам водить тебя за нос.

— Флорина — любовница знаменитого Натана, и страсть моя бесполезна, потому что она наотрез отказалась выйти за меня.

— И неразумным девам случается принимать разумные решения!

— Если бы ты хоть раз увидел ее, ты не стал бы говорить о ней в таком тоне, — мечтательно протянул Дезире.

— Если бы я увидел, что ты губишь свою будущность ради минутной прихоти, — сказал Гупиль с жаром, которому, пожалуй, поверил бы даже Бонгран, — я свернул бы шею этой кукле, как Варней — Эми Робсар в «Кенилворте»[75]. Тебе нужно жениться на девице д'Эглемон или дю Рувр и стать депутатом. Твое будущее — карта, на которую поставлено мое, и я не позволю тебе делать глупости.

— Я достаточно богат, чтобы удовольствоваться просто счастьем, — сказал Дезире.

Но тут послышался голос Зелии.

— Вы что это там задумали? — окликнула она двух друзей, остановившихся посреди просторного двора.

Доктор меж тем свернул в улицу Буржуа и с проворством юноши едва ли не бегом бросился к своему дому, где недавно произошло странное событие, поразившее немурцев; нам необходимо сказать о нем несколько слов, иначе ни новость, которую нотариус намеревался сообщить наследникам, ни все наше повествование в целом не будут понятны читателю.

Тесть доктора Миноре, знаменитый клавесинный мастер и один из талантливейших французских органистов Валентин Мируэ, умер в 1785 году; у него остался побочный сын Жозеф, прижитый им под старость, признанный им и носивший его фамилию, — впрочем, страшный повеса. Перед смертью старик не смог повидать сына: певец и композитор Жозеф Мируэ, дебютировав в Итальянской опере под вымышленной фамилией, бежал с некоей девицей в Германию. Старый мастер перед смертью завещал своему зятю позаботиться о юноше, в самом деле очень талантливом, добавив, что он не женился на его матери лишь оттого, что не хотел ущемить интересы дочери. Доктор пообещал выделить бедному малому половину наследства. После того как Эрар[76] приобрел большую часть имущества, оставшегося от старого мастера, доктор потихоньку принялся за поиски своего побочного шурина, Жозефа Мируэ, но однажды ненароком узнал от Гримма[77], что тот завербовался в прусскую армию, дезертировал и теперь скрывается под чужим именем. Одаренный от природы пленительным голосом, статной фигурой, красивым лицом и в придачу ко всему этому талантом композитора, вдохновением и вкусом, Жозеф Мируэ в течение полутора десятков лет вел ту жизнь богемы, которую так прекрасно описал берлинец Гофман[78].

В результате к сорока годам он впал в такую нищету, что в 1806 году воспользовался случаем вновь стать французским подданным. После этого он обосновался в Гамбурге и женился на дочери тамошнего добропорядочного буржуа, обожавшей музыку и решившейся посвятить свою жизнь композитору, который все еще подавал большие надежды. Однако после долгих мытарств Жозеф Мируэ не смог свыкнуться с достатком; богатство вскружило ему голову, и он в несколько лет пустил на ветер все состояние жены, с которой, впрочем, жил в добром согласии. Вновь наступила нищета. Можно себе представить, какие страшные лишения терпела чета Мируэ, если Жозеф решил завербоваться музыкантом в один из французских полков. Волею случая в 1813 году полковой лекарь обратил внимание на фамилию Мируэ и сообщил о местонахождении музыканта доктору Миноре, которому был многим обязан. Ответ не заставил себя ждать. В 1814 году, накануне капитуляции Парижа, доктор приютил у себя Жозефа Мируэ и его жену, которая вскоре умерла в родах, дав жизнь девочке, нареченной, по настоянию доктора, Урсулой. Музыкант ненамного пережил жену и скончался, сломленный тяготами и лишениями. Перед смертью несчастный поручил свою дочь заботам доктора, ставшего ей крестным отцом, несмотря на свое отвращение к тому, что он называл церковным кривлянием. Для доктора, потерявшего всех своих детей из-за преждевременных или слишком тяжелых родов жены, либо в младенчестве, то была последняя попытка стать отцом. Когда у женщины хрупкой, нервной, слабой первая беременность оканчивается выкидышем, все последующие нередко протекают так же тяжело и имеют такой же печальный исход, как у Урсулы Миноре; никакие заботы и советы ее многоопытного мужа не могли ей помочь. Бедняга не раз упрекал себя за то, что они с женой так упорно стремились иметь детей. Последний их ребенок, зачатый после двухлетнего перерыва, умер в 1792 году; если правы физиологи, утверждающие, что, согласно непостижимым законам природы, ребенок наследует кровь отца и нервную систему матери, то причиной смерти дитяти было нервное истощение госпожи Миноре. Лишенный радостей отцовства — чувства, развитого у него сильнее всех прочих, — доктор искал утешения в благотворительности. Меж тем во время своего супружества, омраченного столь горькими невзгодами, он мечтал именно о дочке, о светловолосой малышке, прекрасном цветке, вносящем в дом радость, — поэтому он с восторгом принял дитя, оставленное ему Жозефом Мируэ, и перенес на сироту всю свою нерастраченную любовь. В течение двух лет доктор, словно Катон, воспитывающий Помпея, входил в самые мелкие подробности жизни Урсулы, не позволяя кормилице ни поднимать, ни укладывать девочку без его помощи; даже кормления проходили в его присутствии. Весь свой опыт, все свои знания доктор отдавал ребенку. Испытав все тревоги, все мучительные переходы от страха к надежде, все труды и радости материнства, он с радостью заметил в дочери белокурой немки и музыканта-француза сочетание крепкого здоровья с глубокой чувствительностью. С блаженством, ведомым лишь матерям, старик следил за тем, как меняются ее светлые волосы, как легкий пушок превращается в шелк, а затем в мягкие локоны, такие нежные на ощупь, если нежно их погладить. Он часто целовал ее голые ножки с розовыми пальчиками, похожими на лепестки, — кожа их была до того тонка, что можно было увидеть, как под ней пульсирует кровь. Он был без ума от малышки. Он часами слушал ее лепет, когда она училась говорить; часами любовался ею, когда она с радостным смехом останавливала на окружающих предметах задумчивый взгляд своих прекрасных голубых глаз, казавшийся предвестьем мысли; вместе с Жорди он пытался разгадать причины того, что другие именуют капризами, — причины самых незначительных поступков девочки, переживавшей ту восхитительную пору, когда ребенок — и цветок, и плод, когда ум его смутен, желания неистовы, а тяга к движению бесконечна. Красота Урсулы и ее кротость внушали доктору такую страстную любовь, что ради своей крестницы он желал бы переменить законы природы: он говаривал старому Жорди, что когда у девочки резались зубки, он сам ощущал мучительную зубную боль. Любовь стариков к детям не знает меры — они не любят, а боготворят. Ради этих крошечных существ они отказываются от своих привычек, ради них решаются вспомнить все забытое. Свою опытность, снисходительность, терпение — сокровища, скопленные в течение долгих трудных лет, — все отдают они юным созданиям, с чьей помощью сами молодеют. Ум у них занимает место инстинкта, а неутомимая их мудрость стоит материнской интуиции. Памятуя о провидческой чуткости матерей, старики заменяют ее состраданием, и с годами все больше потакают своим питомцам. Неторопливость их движений заменяет материнскую нежность. Если мать — рабыня своей любви, то старики, не знающие страстей и бескорыстные в своем чувстве, предаются детям всецело. Наконец, у старых и малых жизнь равно проста. Поэтому дети чаще всего ладят со стариками. Старый капитан, старый кюре и старый врач не могли нарадоваться на ласковую и кокетливую девочку и всегда были готовы приласкать ее в ответ и поиграть с ней. Резвость Урсулы не только не раздражала, но, напротив, пленяла их, и они исполняли все ее желания, не упуская при этом ни одного случая расширить ее познания. Так девочка и росла в окружении стариков, каждый из которых заботился о ней с материнской чуткостью и дальновидностью. Благодаря столь мудрому воспитанию[79] душа Урсулы расцветала в подобающей ей обстановке. Это редкое растение взошло на особой почве, впитало нужные ему соки и выросло под лучами живительного солнца.