Стал ли я спокойнее, уравновешеннее? Возможно, нет, но я это чувствую. Впервые за много месяцев, впервые с того самого дня, когда все женщины на земле собрались и постановили никогда со мной больше не трахаться, а все мужчины собрались где-то еще, чтобы придумать, как превратить меня в бездомного бродягу, я почувствовал, что перестал скользить по наклонной, что уперся носком в последний бугорок, нашел опору в последнем кустике на краю пропасти.
Думаю, Джен не откажется переспать со мной. Я понимаю, что это звучит опрометчиво, что, вполне вероятно, я вообще когда-нибудь пожалею, что сказал это, но — думаю, Джен не откажется переспать со мной.
До последней недели я продвигался вперед более или менее привычными темпами (иначе говоря, никак), оставаясь, как всегда, неослабно тактичным и великодушным и, как всегда, неуклюжим и бестолковым, а Джен — Джен по-прежнему приоткрывала мне только одну сторону своей солнечной и бесхитростной природы. Косвенно, но часто я пытался выжать из нее рассказ о каких-нибудь старых душевных ранах или сегодняшних бедах (что, возможно, могло бы произвести впечатление на Великого и Ужасного), однако скоро стало ясно, что ее жизни катастрофически не хватало психических комплексов: с родителями она ладила, особых проблем с молодыми людьми не испытывала, работа ее пока устраивала, ей просто хотелось немного забавного. Увы, что касается забавного, то я вряд ли явился в этот мир, чтобы забавлять людей. Забава и я — две вещи несовместные. Кто же я тогда такой? И чего стоят все мои попытки? Не знаю, но подобные проблемы, должно быть, плавно вторгались в мои мысли вечером в прошлую среду, когда произошла эта из ряда вон выходящая сцена.
Само собой — время шло к шести, — мы сидели в пабе и тоже по обыкновению — время уже шло к семи — оба успели изрядно поотравиться алкоголем. Джен принялась рассказывать ужасно забавную историю о своем младшем брате Саймоне. Очевидно, Саймон был причиной серьезного беспокойства в доме, потому что, не успев обзавестись банковским счетом, успел перерасходовать его на десять фунтов; после длительного допроса, которому подверг его отец, злосчастный Саймон признался, что потратил все свои сбережения за семестр на какую-то интернатскую шлюху и вдобавок подхватил трипака. (Сексуальный выходит разговорчик, подумал я.)
— Сколько ему лет, твоему братишке? — спросил я, перестав хохотать.
— Пятнадцать! — ответила Джен, тоже перестав смеяться.
— Столько было бы сейчас моей сестре, — сказал я непроизвольно (это даже была неправда, черт возьми).
— Что случилось с твоей сестрой? — спросила Джен.
— Папаша ее убил, — ответил я.
Уфф! В тех двух-трех случаях в жизни, когда я говорил об этом, я всегда плакал — неизбежно, как неизбежно хмурюсь от внезапной боли или задыхаюсь, когда плюхаюсь в холодную воду. Но я не расплакался. Хотя, возможно, и хотел. (Я себя не виню.) Слезы подступили к глазам.
— Да, он убил ее, — сказал я.
— О нет, — сказала Джен.
Да, он убил Рози. Он привык бить ее с тех пор, как она подросла достаточно, чтобы ее можно было бить. Сперва доносился ее крик, затем — глухой звук удара. И конечно, она перестает кричать. Как перестают кричать грудные младенцы, когда их бьют. Они сразу затихают, моментально затыкаются. Но она кричит все громче, отец явно вошел во вкус, и у него наверняка куча причин, чтобы избить ее. Когда она подросла, стала человеком, а не просто каким-то существом в детской кроватке, я думал, что он перестанет. Но он не перестал. И главное, причин-то никаких не было — такая она была тихая и добродушная. Люди знали. Она была в списке «Группы риска» начиная с четырех лет. Но отца никто не остановил.