Выбрать главу

– Ну, раз ты говоришь… – Мне было приятно слушать ее, и не из-за того, что она говорила, а из-за того, что, оказывается, она тоже наблюдала за мной все это время.

– Я не говорю, – поправила меня она, – я знаю.

Даже так. Как она уверена, что во всем разбирается, всех видит насквозь! И при этом она так осторожна, не выдает себя ни тоном, ни взглядом, чтобы не ранить меня, не вызвать подозрений, чтобы мне и в голову не пришло, будто я нахожусь под неусыпным наблюдением или надзором. Спокойствие в движениях, взгляде, постоянно удерживаемые в равновесии мягкость и решительность, контроль над всем, что она говорит, делает.

– Тебе виднее, – сказал я.

Она могла бы и дальше продолжать это хождение по острому гребню, балансирование между возбуждением и любопытством, игрой и серьезностью, если бы не услышала, как открылась входная дверь.

Вошел Витторио с сапогами в руках, румяный от мороза и работы, обсыпанный стружкой.

– Помешал? – с неуклюжей шутливостью спросил он, и я весь напрягся.

– Конечно помешал, – тоже как бы в шутку ответила Марианна и очень резко засунула в духовку первый противень.

Общение с Джефом-Джузеппе и Ниной

Джеф-Джузеппе играет Шопена на белом японском кабинетном рояле. Плохо играет. Сидит, сгорбившись, вытянув вперед шею, чтобы лучше видеть ноты на пюпитре, опустив запястья ниже клавиатуры. Я точно знаю, что он плохо играет, хотя его и не слышу, потому что слушаю в наушники на полную громкость ударников из Мадагаскара и читаю книгу о Первой мировой войне, которую взял со стеллажа за своей спиной.

– Выпрямись, – говорю я ему, – и освободи плечи. Локти не растопыривай, кисти рук держи над клавишами.

Возможно, я даже кричу – уж слишком громко гремят барабаны у меня в ушах. Джеф-Джузеппе подскакивает на месте, точно его ударили электрической дубинкой, и прижимает локти к бокам. Он занимается бездарно, бездумно, вяло, не получая от игры никакого удовольствия, только потому, что так хочется его мамочке. Но судя по его молниеносной реакции на мои замечания, он почти готов к тому, чтобы перестать быть послушным сыном. За четыре года я первый, кто не похож на те образцы, которые навязывают ему здесь Марианна и Витторио. Он все время за мной наблюдает, изучает, как я хожу, говорю, одеваюсь. Здесь, в краю благих намерений, доброжелательных слов, любвеобильных жестов и нестерпимой скуки, я для него – живая легенда. Снимаю наушники, откладываю книгу, встаю, иду к роялю.

Еще бы, конечно легенда! Достаточно посмотреть, как он идет, как спокойна и пластична его походка. Он пересекает комнату, не глядя по сторонам, не произнося ни звука, но всякому, кто на него посмотрит в эту секунду, станет ясно, что у него есть определенная цель. На четырнадцатилетнего мальчика, выброшенного за пределы мира, он должен производить потрясающее впечатление: воплощенная мечта, недоступная и одновременно доступная, потому что находится рядом, в той же самой гостиной, где сам он чувствует себя скованно и неуверенно, сидя на диване в качестве статиста, слушая неинтересные ему разговоры взрослых, играя безо всякого желания на рояле, купленном отчимом по настоянию матери. Его сердце замирает от восхищения и страха, от несбыточной надежды попасть в поле зрения своего кумира, хоть раз обратить на себя его внимание.

Легкий шлепок по спине Джефа-Джузеппе – так шлепают собаку за невыполненную команду.

УТО: Выпрямись, сядь поуверенней.

ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ (ломающимся голосом): Так?

УТО: Так слишком. Ты должен сидеть прямо, но свободно.

ДЖЕФ-ДЖУЗЕППЕ: Понятно, сейчас попробую.

УТО (указательный палец в левом верхнем углу нотной страницы): Сыграй-ка с этого места!

Джеф-Джузеппе повинуется. Его вялые белые пальцы от чрезмерного старания спотыкаются, попадают все время не на те клавиши.

Уто Дродемберг слушает несколько тактов, потом делает движение локтем, словно отбрасывает Джефа-Джузеппе в глубину зеркала в глубине коридора.

УТО: Пусти, я покажу.

Он садится на банкетку, подвинчивает регуляторы высоты. Расслабляет кисти рук, берет дыхание, начинает играть. Уже две недели, как он не прикасался к инструменту, однако звуки, которые выходят из-под его пальцев, точно соответствуют тем, что звучат в голове, разве что чуть холодноваты, но это уже вина не его, а японского рояля упрощенной механики, ускоренного высушивания и выхолащивания дерева при помощи инфракрасных лучей. Японский рояль – все равно что японский мотоцикл. Разве сравнишь его с «Харли Дэвидсоном»? Он, конечно, надежен, но лишен индивидуальности. Впрочем, и из японского мотоцикла можно душу вытрясти, важно, кто на нем сидит. Уто Дродемберг раскачивается всем телом. В этом нет особой необходимости, но ему кажется, что так он играет лучше: вскипающие от движений его тела волны рождают каскады звуков. Голова тоже в движении – дергается короткими непроизвольными рывками в такт музыке; желтые прямые волосы взлетают вверх, встают почти вертикально. Пальцы бегают легко и быстро, они решительны, но, когда надо, и деликатны, они хозяева клавиатуры. Двухнедельный перерыв никак не отразился на его игре, наоборот, пошел даже на пользу, помог собрать в кулак нервы, подхлестнул, придал отваги. Ему не требуется упражняться и зубрить, ежесекундно заглядывать в ноты. Всегда, с тех пор как он начал учиться играть, ему достаточно было один раз проиграть вещь с листа, чтобы музыка запала в него навсегда. В любой момент он может извлечь ее из своей памяти, сыграть наизусть со всеми предусмотренными в тексте нюансами, без единой, даже самой незначительной ошибки.

На сцене он появится в черной развевающейся накидке, высоких до колен сапогах, белоснежной рубашке с жабо. Невыразительное рассеянное освещение сцены, как это принято на классических концертах, не годится: всего один яркий пучок света, но направленный точно на него, смена цветовых фильтров в соответствии с характером исполняемого пассажа. Потрясти сидящих в зале мумий, привыкших к окаменелой, покрытой толстым слоем пыли классике, потрясти фанатов рока, изнурившего себя стереотипами, самоповторами, одинаковыми приемами и благополучно скончавшегося в собственной клетке. Первый трансмузыкант, первая звезда трансмузыки, миллионы проданных дисков, ничего подобного никто никогда не слышал. Мощное течение соединенных воедино и бесконечно меняющихся потоков подхватывает потерявшего ориентиры слушателя, затягивает на глубину, где уху не за что зацепиться. Уто Дродемберг, жонглируя запредельными представлениями и непривычными формами, освобождает чистую энергию, это что-то вроде музыкального шаманства. Люди уже и не пытаются понять, что они слышат; смеясь и плача, они позволяют ему увлечь себя в глубины своей музыки.

Останавливаюсь на середине фразы и встаю с отработанным изяществом. Сердце бьется, дыхание учащенное, надеюсь, что со стороны это незаметно. Джеф-Джузеппе застыл у рояля, в его глазах скорее испуг, чем восторг. Делаю вид, что не замечаю его реакции и Нины, которая входит в гостиную и останавливается в дверях.

– Мадонна! – говорит она. – Я думала, это Джеф вдруг так заиграл, даже ушам своим не поверила.

Джеф-Джузеппе прыскает от смеха и говорит своим меняющимся голосом:

– Если бы!

Я молча смотрю в широкое окно на снежный неподвижный пейзаж, на площадку без машины (Витторио с Марианной уехали в город за покупками), жду, пока войдут в норму сердцебиение и дыхание. Чтобы добиться присущей гениям невозмутимости, придется еще над собой поработать.

Нина подходит к роялю, смотрит на клавиатуру, смотрит на меня, как будто впервые видит, говорит:

– С ума сойти, как ты играешь!

В миг забыта роль дочери Витторио, трудной девочки, застенчивой и нелюдимой, которая отказывается есть, сидит целыми днями одна в своей комнате. Сейчас, став самой собой, она точь-в-точь как отец, только немного привлекательней, расставила ноги и смотрит на меня почти вызывающе, почти с ненавистью, на лбу упрямая морщинка.

– Вот уж не предполагал, что ты интересуешься музыкой, – сказал я с ехидцей и насмешливо посмотрел на нее, довольный своей ироничностью. Продолжая хмуриться, она ответила мне вопросом: