Но это "избирательное сродство", думается, имело не только такие возвышенно-философские основания, но и Другие, более осязаемые психологические. Противопоставление рационалистического ума и романтического сердца было выше применено к Музилю вполне сознательно. При всем жестоком аналитизме мышления Музиль в своей психической конституции и вытекающем из нее отношении к внешнему миру был весьма близок к тому складу натуры, который впервые во всей полноте также сформировался в романтическую эпоху. Их роднит многое: ощущение пропасти между миром данным и миром должным (романтическое "двоемирие"); чувство изначального одиночества и непонятости; повышенный интерес не только к проблемам духа, "общим" идеям, но и к такому романтически-частному их выражению, как проблема гения и гениальности; восприятие современного буржуазного мира как сферы банального, усредненного, стереотипного; обращение к иронии как к оружию самозащиты, поиски отдушин в утопии, в "уединении", в бегстве от цивилизации, разочарование в утопиях и, как следствие, самоирония...
Конечно, "Человек без свойств" - очень современное произведение, одно из самых новаторских в двадцатом столетии; однако за многими наиновейшими формами мышления и выражения проглядывает древний каркас. Пожалуй, ярче всего новаторство Музиля там и проявляется, где он изощренный аналитизм технической эры фокусирует как раз на давних и как раз на нерационалистических идейных комплексах.
К названному фонду традиции Музиль шел через атмосферу современной ему духовной культуры и ее предшествующего этапа. Здесь у него были два особенно глубоких впечатления. Первое - Достоевский; его он, по собственному признанию, в юности "горячо любил" - для сдержанного Музиля формула редчайшая, пожалуй, в ряду его литературных оценок и единственная. Второе Ницше; его он читал снова и снова, но это уже не была "горячая любовь" - это была неотвязная проблема, затяжной искус; случай не единичный - вспомним хотя бы Томаса Манна.
С осмыслением идей Ницше, в частности, связаны многие исходные положения музилевской этики. Уже в первой пробе пера - упоминавшемся наброске о "мсье вивисекторе" - очевидна ученически откровенная завороженность ницшевскими постулатами. "Исследователей и микроскопистов души" прославлял Ницше в книге "К генеалогии морали", о "вивисекции доброго человека" говорил в книге "По ту сторону добра и зла", ставя "доброго человека" в иронические кавычки. Этот афронт буржуазной посредственности с ее плоскими и к тому же насквозь лицемерными представлениями о "моральности", "доброте", вообще о человеческой природе всецело поддержал и Музиль; еще в набросках к заключительной части "Человека без свойств", захватывающей уже начало первой мировой войны, он саркастически писал: "Добрые люди за войну, а злые - против нее!"
Музиль мечтал об ином человеке, не похожем на современного. Но этот человек мыслился уже совершенно, во всем иным; такая радикальность предполагала, конечно, столь же радикальное - во всем! - отрицание человека "наличного", буржуазного. Опять - чистота эксперимента: только с "человеком без свойств", чей образ очищен от всех наслоений ложного развития, от шелухи века, можно начинать столь грандиозный опыт. Буржуазная цивилизация сформировала тип человека трафаретного, расчисленного - Музиль, этот "математик", сам отнюдь не чуждый "жару холодных чисел", против расчисленности как раз и протестует. Поэтому герой его произведений - по преимуществу человек расшатанный, вдруг осознавший непрочность всех традиционных, твердых критериев поведения и оказавшийся целиком в зыбкой атмосфере относительности и неопределенности.
Не удивительно, что эксперимент начинается с морали. Именно здесь, в области регуляции межчеловеческих отношений, раньше и болезненней всего обнаруживается сношенность тормозов, банальному сознанию кажущихся безотказными. Вот тут-то и соблазнила Музиля ницшевская софистика имморализма. Обыватели бездумно обольщают себя выхолощенными постулатами "добра" и "морали"; для знающего же человека зло не исчезнет оттого, что его не хотят замечать; во всяком случае, без знания зла, без этого опыта и испытания несостоятельно любое развитие.
В музилевской постоянной сосредоточенности на отклонениях от "норм" сошлись разные, хотя и взаимосвязанные импульсы: радикальное ниспровержение норм именно буржуазных, упование на новый, всеобъемлющий, не исключающий и отрицательных путей опыт познания как на залог становления нового человека. Есть в этой установке, конечно, и отдаленные отзвуки фаустовско-мефистофелевской диалектики доброго и злого начал в бытии и познании; если заглянуть еще дальше (что на определенном этапе сделал и Музиль), то подобная же диалектика по-своему отражалась в учениях мистиков (Якоба Бема, Эккарта); взвешивание возможности познания через сделку с дьяволом вообще ведь давняя забота германской духовности. И Ницше в Данном отношении проблему взял уже готовую, лишь заострил ее и, можно сказать, огрубил.
Музиль это, безусловно, чувствовал. Ницшевский "поворот винта" с течением времени казался ему все более сомнительным. И если поиски писателя на этом пути с самого начала нейтрализовались противоядиями, то, наверное, одним из них был Достоевский. Особенно часто Музиль вспоминал "Преступление и наказание", и это понятно: остроту проблематики он нашел здесь не меньшую, искус "преступления границы" выражен здесь с невиданной страстностью. Но как у Достоевского уже название его романа говорит о немыслимости "чистого" принципа зла, так и Музиль, проходя со своим героем зону "антиморали", постоянно имеет в виду грядущее возрождение, просветление человека - и возрождение не в ницшеанском "сверхчеловеческом" духе, а как раз в духе открытости всему человеческому и человечному: любви, сочувствию, состраданию. Просто - таково уж убеждение Музиля - слишком далек и тернист к этому путь.
Собственно говоря, конечный, идеальный образ человека для Музиля расплывчат, еще неуловим, неопределим. Не случайно одной из центральных опор всей его мировоззренческой и художественной системы становится категория "возможности". В ней, этой общей категории, внешне положительный, обнадеживающий смысл искусно снимает - а по сути, лишь маскирует внутренний всеобъемлющий релятивизм, неоформленность каких бы то ни было положительных критериев и "свойств". Все возможно потому, что все относительно. Расчет на грядущее лучшее состояние выводится прежде всего из того, что все сущее равно непрочно, необязательно, доступно отрицанию и достойно его. На этом философском фундаменте и строит одну за другой свои утопии герой "Человека без свойств"; один из них прямо называется утопией "эссеизма", то есть - от исходного значения этого слова ("попытка") - жизни "на пробу", жизни, открытой всему. "В необозримой протяженности времени, говорил Ульрих, - Бог создал не одну только эту жизнь, которой мы сейчас живем, она ни в коей мере не истинна, она лишь одна из его многих - и, будем надеяться, осмысленных - попыток, он не вложил в нее для нас, для тех, кто не ослеплен мгновением, никакой обязательности". Заголовком одной из начальных глав "Человека без свойств" Музиль делает сентенцию: "Если существует чувство реальности, то должно существовать и чувство возможности". Этим вторым чувством, говорит он, перспективней всего руководствоваться человеку в жизни. Музиль с присущим ему максимализмом настаивает, по сути, на изменении самого категориального статуса возможности: она у него перестает быть проекцией будущего и обретает право эмпирической реальности, становится атмосферой, в которой живет его герой и с законами которой он сообразуется так же, как другие сообразуются с законами объективного мира.