— Ради себя они мучаются, — сказал Виль.
— Вы их… осуждаете? — с явным сочувствием к ним спросила Пирошка.
— Что вы? Разве я им судья? Мне жалко их, мне горько за них. И за себя, чего скрывать. И, думая о папе и маме, я думаю о том, как жить самому. Опыт извлекаю, — смущенно рассмеялся он.
Пирошка тронула рукой локоть его — как бы соединила себя с Вилем и как бы от имени двоих воскликнула:
— Почему люди не могут понять друг друга, почему? На одном языке говорят, на одной земле живут, одного хотят — счастья. Чего, кажется, не понять друг друга?
— Про всех не знаю, — взял в руки прохладные пальцы Пирошки, сжал, стараясь согреть. — А про своих ближайших предков знаю, что они поняли бы друг друга, кабы слышали. Не слышат, о чем просят, куда зовут. И выдумывают что-то несусветное — он о ней, она о нем. Спорят, считаются, только и слышишь: «А ты?.. А ты?» Пропадают и понимают, что пропадают. Ждут помощи, мама на папу надеется, папа — на маму. Он ждет, и она ждет. Каждый ждет, вместо того чтобы кинуться первому на выручку. Услышать, прийти, помочь…
— Бывает так: в ухо кричишь, а человек не отзывается, — пожаловалась Пирошка. — Только эхо доносится — отвечает тебе твоим же голосом…
А народу на веранде почти не осталось. Некоторые, заметил Виль, уходили парами. Заметила это и Пирошка, усмехнулась:
— Может, и мы так?.. Немного пройдемся и бай-бай: уже поздно, а подъем не передвинут.
Они сошли с крыльца и, обходя столовую, спустились к ручью. Сверху, от ущелья, тянуло холодом, над мокрыми валунами струился белесый пар. Вода глухо шумела, порой причмокивая и вздыхая, будто и она спала, расслабилась до рассвета, когда волны ее снова станут упругими и загремят, резвей заспешат к морю.
Виль молча снял с себя курточку, Пирошка, тоже молча, подставила плечи.
Дальше они пошли наискосок через футбольное поле к медпункту, белевшему на темном скальном фоне. Трава не шуршала под ногами — на нее легла тяжелая студеная роса. Пирошка охнула.
— Вернемся на дорожку?
— Что вы! — Она сбросила туфли и закружила по траве, почти не поднимая ног, омывая ступни в росе.
— Простынете! — Его знобило оттого, что он представил, как холодно ее босым ногам, и оттого, что ему мучительно хотелось кинуться к ней, подхватить на руки, унести с поля. — Как вы можете?
Она наклонилась, провела рукой по траве, подошла к Вилю — и он понял ее и подставил лицо. Пирошка погладила его щеку мокрой ладошкой:
— Правда, горячая?
— Правда! — согласился он, пораженный тем, что холодное воспринималось им, как горячее.
— Выходит, мы с вами чувствуем одинаково?
Она стояла так близко, что он улавливал запах ее волос и дыхания — чистый, терпкий и странно знакомый запах, вобравший в себя рубиновый аромат деревенского «бургундского», выработанного сухими и теплыми руками старухи армянки.
— Тогда выходит…
Виль спохватился и не закончил, опасаясь, что на словах грубо и однозначно передаст переживаемое им — получится поспешное объяснение. Ведь, говоря о чувстве, она может иметь в виду иное, чем он, вероятно, принимающий желаемое за действительное.
— Мой дедушка Рапаи Миклош считал: то, что кажется нам невероятным, невозможным, недопустимым, диким, часто и оказывается истинным и необходимым, — с непосредственным лукавством сказала Пирошка. — Но не надо, не договаривайте…
— Мудрый у вас дедушка Рапаи Миклош!
— Мудрый и добрый! Все его предсказания и пожелания сбылись. Кроме одного…
Пирошка знакомо тронула рукой его локоть, как бы соединилась с Вилем, потом мягко похлопала, словно стучалась, просила послушать и услышать. Он взял ее пальцы в ладони, поднес к губам — теперь они показались ледяными.
Он видел ее профиль — Пирошка смотрела туда, где над ручьем плыл седой туман и карабкался вверх по скалам невысокий, но густой лес. Из-за гребня гор показалась луна, пролила обильный свет, в котором все засеребрилось — крыши домиков, стволы деревьев, валуны на берегу, даже огни фонарей. Роса на траве студено вспыхнула. А лицо Пирошки, казалось, само излучало матовый свет.
— Когда мне исполнилось четырнадцать, я стала какой-то визгливо веселой и злой. Порой казалась себе самой прекрасной на свете, порой — самой противной. То надеялась и радовалась, то плакала от тоски и разочарования. И не знала, в чем же разочаровалась! Неведомо почему проходило хорошее настроение, и неведомо почему охватывало меня плохое настроение. Всех сразу я любила, всех сразу ненавидела. Вдруг заметила, что взрослые не понимают меня. И я спорила с ними — и когда они соглашались со мной, и когда не соглашались…