— Лёдик! — крикнул я. — Лёдик!
— Как поплывешь, помахай, — ответил он. — Не бойся, главное.
Когда я, измучившись в одиночестве на безлюдном и ставшем вдруг опасным берегу, тоже все-таки поплыл, я ничего не боялся. Плыл медленно, чувствуя, как тяжелеют руки. Достиг уже середины и вдруг ужасно испугался, увидев, как далеко еще до берега и как одинок я… Вот тут-то все и случилось. Я заторопился, стал задыхаться, глотнул воды, подавился ею, закашлялся, из меня невольно вырвался кашляющий крик, который еще больше напугал меня. К ногам моим как будто привязали вдруг тяжеленные камни, и я солдатиком уже стоял в воде, из последних сил стараясь вытянуться, подтянуться кверху, словно на турнике, дотянуться последний раз подбородком до перекладины, беспорядочно колотя руками у себя перед лицом, не находя никакой опоры для своего отяжелевшего и безвольного тела. У меня даже крика больше не получалось. Мне словно бы не до крика стало, не до людей, которые могли еще услышать меня. Чуточку отдохнуть! Зацепиться за что-нибудь и отдохнуть, самую малость… И в каком-то странном помешательстве я решил это сделать под водой, потому что, рассуждал я, больше негде, а там немножко передохну и снова подтянусь… Я совсем расслабился и, совершенно утратив вес и ощущение своего тела, с облегчением на душе стал куда-то медленно и очень приятно проваливаться, и проваливание это было похоже на легкий полет или парение. Это парение казалось очень долгим, хотя, наверное, продолжалось считанные секунды. Я, кажется, пил воду, вернее, она вливалась в рот, а я только успевал заглатывать ее, пока мне не стало больно. Силы опять пробудились во мне. Я расталкивал руками тяжелую, душащую меня тьму, голова моя и мое сердце, мои легкие готовы были уже лопнуть, разорваться от нестерпимой боли, и, ничего уже не понимая, я в паническом страхе, удесятерившем силы, с открытыми от ужаса глазами искал свет в этой тьме, и, когда в голове моей зазвучали колокола пульсирующей в висках бешеной, черной крови, свет этот вдруг ослепил меня, я продрался к нему и с неимоверным усилием стал звучно стонать, втягивая в себя этот слепящий и дурманящий свет, который вдруг стал очень и очень тяжелым, давя мне на голову, как железной плитой. К моему приятному удивлению, я вновь почувствовал облегчение, как только скрылся опять под водой, паря в каком-то мутно-зеленом, игривом и веселом, звучащем пространстве. Когда я снова устремился вверх, подчиняясь неподвластным моему одурманенному сознанию силам, мне было лень грести руками, и я делал это нехотя, подневольно, зная уже, что там, наверху, мне будет очень тяжело приподнять головой сверкающую плиту. Я даже, кажется, подумал тогда с грустным недоумением, что делаю это в последний раз, потому что новое мое состояние мне начинало нравиться — я никогда еще не испытывал такой головокружительной легкости и, как ни странно, явившейся вдруг ясности сознания. Я стал понимать, что утонул и что это вовсе даже не страшно, а приятно. Одно меня угнетало — горе матери и отца, которые будут плакать и думать, что я мучился и страдал, не зная о том, что я совсем не мучился и совсем не страдал, и я злился на них за это непонимание: они мне казались ничего не понимающими людьми, какими-то несмышленышами, раздражавшими меня теперь своими слезами.
Но воздуха я все-таки глотнул, не понимая, зачем это надо было делать. И успокоился совсем. Хотя еще и еще раз, как во сне, поднимался и с трудом приподнимал затылком тяжелую плиту света, которая, казалось, расплющивала мне голову.
Я с интересом, но и с некоторой грустью наблюдал, как мое ослабевшее тело, светлое, словно переливающееся перламутром, странно и нелепо оцепенев, плывет в струящихся зеленых сумерках, наполненных тихим и приятным звоном…
А потом, когда я, истерзанный болью, лежал на сухой и жесткой земле, окруженный людьми, мне было страшно и тоскливо, будто я впервые родился, покинув приятное, нежное чрево матери. Я ничего еще не понимал, но мне было больно и тошно. Сухая трава впивалась в меня иглами. Я чувствовал себя зажатым двумя чуждыми для меня стихиями: бугристой землей, упирающейся в мою спину, и сверкающим столбом тяжеленного воздуха, который давил на меня так, что я не мог шевельнуть даже пальцем, и который рвал мою грудь, как будто он шершавым колом входил в мою гортань. Меня стала бить дрожь. Сознание мое снова помутилось, и я слышал только тревожные голоса, повторяющие монотонно одно лишь слово: «Тише, тише, тише…» Я куда-то опять поплыл…