Выбрать главу

Уехал, скрылся в кустарнике. Лошадь недолго похрустела по валежнику, и звуки ее шагов тоже замерли, растворились в живой тишине леса.

Смотрю на след копыта, глубоко вдавленный в мягкую землю, — стояла вот тут, была только что здесь лошадь! Оглянусь вокруг — не могло этого быть: откуда ей взяться тут? Но понюхаю руку, которой гладил лошадиную морду, и слышу ласковый ее, теплый запах. Значит — была!..

Случилось так, что я, будто бы ведомый сверхъестественной силой, постучался в деревне именно в тот дом, где жил объездчик Ещев.

А теперь гляжу в окно, дышу ночным воздухом, пропахшим лошадью, и не могу уснуть. И мучает меня нетерпеливое чувство, неясная тоска, точно мне надо что-то обязательно вспомнить, воскресить в своей замусоренной памяти, освободить ее от всякой ерунды и зауми для чистых чувств и мыслей, без которых так надоело мне жить, что просто хоть волком вой.

То ли сплю, то ли наяву все это…

Осиновая рощица, в которой каждое деревце, одетое в гладкую зеленую кору, трепещет глянцевыми листьями. А меж деревьев, куда ни посмотришь, всюду матово темнеют в теплой земле прохладные листья ландышей. Тоненькая, длинная цветоножка, на которой рядочком висят душистые маленькие колокольчики. Крупные и ярко-белые, сахарные, они, уменьшаясь, кончаются бледно-зеленым бутончиком на поникшей вершинке. Я их впервые узнавал среди других цветов в то далекое довоенное лето и радовался, когда находил в упруго хрустящих листьях душистые эти соцветия. Очень радовался, потому что мама, показавшая мне, как растут в лесу ландыши, просто умирала от счастья, когда я приносил ей благоуханный цветок, будто она только и жила на свете ради этих удивительных и нежных ландышей.

Мы жили в то лето в подмосковной деревне Сальково, неподалеку от древнего Звенигорода. Мама не работала, младший брат мой Вовка еще не учился в школе, а я перешел уже во второй класс с Похвальной грамотой. Работал один отец, который каждую шестидневку приезжал в деревню, на дачу, как мы называли деревенский дом, в котором мои родители снимали светлую комнату, отгороженную от хозяев дощатой стенкой, не достававшей до потолка: жили как бы за деревянной ширмой. Для нас с Вовкой это не имело тогда никакого значения. Мы приходили в комнату только есть, спать или прятались от дождя.

Когда приезжал отец, мы заранее шли с мамой встречать его к Марьинскому оврагу. Проходили через деревню Марьино, по пыльной и кривой дороге, и останавливались на вершине пологого и чистого склона, заросшего густой и словно бы подстриженной травой. Склон этот был похож на зеленое полукружие огромного амфитеатра. Внизу была сцена: узенький дощатый мостик с жердевыми перильцами, который высовывался из серой зелени глухого ольховника, таящего в своей сумеречной глубине быстрый и прозрачный ручеек, текущий к Москве-реке и впадающий где-то в эту быструю реку.

Отсюда до конечной станции Звенигород было, наверное, километра полтора или два. Мы сидели на вершине оврага, боролись с братом, кувыркаясь в траве, катались бревнышком вниз, ползали или просто валялись как попало, пропитанные запахом сочной, прохладной к вечеру травы. А мама, тогда еще очень молодая, сидела и смотрела на нас.

По ровному и чистому склону среди травы струилась вниз сухая, светлая тропка, оканчиваясь возле торчащего из ольховника мостика. И вот когда на станции раздавался гудок паровоза, доносимый сюда гулким лесом с такой силой, будто паровоз гудел прямо за оврагом, мы забывали об играх, и начиналось радостное и нетерпеливое ожидание. Кроме нас, на край оврага приходили и другие дачники, с детьми или без детей. Но мы с Вовкой привыкли, что наш папа всегда появлялся первым из темной лесной пещеры.

Когда он, с рюкзаком за плечами, выходил на тропку, мама всякий раз тихо и нежно восклицала: «Вон, папа идет!» Мы это видели и без нее, но восклицание ее было для нас сигналом. Мы срывались с места и неслись вниз — бежали с такой скоростью, что ноги еле успевали за нами. Отец ловил нас внизу и целовал потными от быстрой ходьбы, солеными губами: сначала меня, потому что я прибегал первым, а потом и Вовку, который частенько падал на склоне и всегда опаздывал, плача иногда от обиды. Отец брал на руки толстого моего братца, я же шел рядом с отцом, держась за его горячую руку. Отец говорил маме: «Здравствуй», — целовал ее в губы, и мы шли вчетвером в свою деревню, в свой бревенчатый дом, перед которым возле калитки росла старая и очень стройная, пышная рябина с бронзовато-бурым, точно из металла отлитым, круглым стволом.