Выбрать главу

— А главное — себя надо занять, — строго и как будто даже недоброжелательно проговорила Евдокия Степановна. — Да ведь и придется: до прописки только погуляешь, а потом мобилизуют.

— Мне аттестата хватит, — горестно ответила Вера. — Много ли одной надо…

— Нельзя тебе одной. После такой-то семьи… Стены съедят. Слушай-ка, иди к нам в мастерскую, а?

— Не работала я никогда так-то. Не сумею.

— Сумеешь, чего испугалась? — усмехнулась Евдокия Степановна. — У нас почти все от кастрюлек пришли. Ну, чего ты на меня смотришь? — Тонкие губы Евдокии Степановны горько дрогнули. — Вот я первая такая, как ты. Ирку-то мою помнишь? Иль уж забыла?

Вера с необычайной ясностью вспомнила дочь швеи Ирочку, ее тоненькое, милое личико…

— Без вести… Целый уж год разыскиваю, — сказала Евдокия Степановна и с силой прижала к груди сухой, темный кулак: верно, очень у нее заколотилось сердце. — Парень гибнет — это все-таки… А тут ведь девчон… девчонка. — Голос у Евдокии Степановны потускнел от слез. — Для нее и на свете-то жила. Доброволицей Ира пошла, связисткой.

Они помолчали, словно бы помянув милую девушку Ирину. Но, быть может, она и жива? Как это трудно — ждать и не ждать, надеяться и отучать себя от надежды, от желаннейшего чуда надежды.

Когда Вера подняла голову, Евдокия Степановна глядела мимо нее, на серые громады домов, среди которых еще просачивались последние лучи солнца.

— Ну, нас этим не свалишь, — медленно проговорила она.

Вера смотрела на Евдокию с удивлением и нежностью. Ей хотелось взять и крепко пожать ее темные, натруженные руки. Вместо этого она сказала неловким, деревянным голосом:

— Я подумаю о мастерской, Дуняша… — Она хотела прибавить «милая», но не сумела.

— Отдохни, приберись. На той неделе утречком как-нибудь зайду за тобой. Спишь-то поздно?

Значит, и думать было нечего! Евдокия Степановна считала вопрос решенным. Может быть, так и лучше…

Они расстались у парадного, и Вера еще долго стояла, раздумывая, около своей двери. Вот она и услышала смех детей, и посидела в цветнике над бомбоубежищем. Ей и в самом деле не так уж страшно теперь войти в сиротскую свою квартиру.

II

Вера проснулась от ощущения, что над ней кто-то стоит. Она открыла глаза и увидела мужа в военной фуражке, странно изменившей его лицо, запыленное и темное от загара.

Вера села и протянула к нему руки.

Ей казалось — сейчас заплачет, упадет к нему на грудь. Но она только вскрикнула:

— Петя! — и, вскочив, помогла ему раздеться.

— Тебе умыться, умыться надо! — слышала она свой торопливый, вздрагивающий голос. — Возьми вон там полотенце, я сейчас завтрак приготовлю.

С бьющимся сердцем она смотрела, как он умывается: наберет полную пригоршню воды и с силой шлепает по лицу, отчего брызги летят во все стороны (она вспомнила эту его привычку и как, бывало, сердилась на него). Вот и шею по-своему трет — скрученным полотенцем, докрасна: как будто они совсем не разлучались и ничего не случилось.

Петр подошел и бережно ее обнял.

— Я опоздал, Веруша. — Он глядел на нее воспаленными от бессонницы глазами. — А приехал всего на четыре часа, от поезда до поезда.

— На четыре часа? — повторила она с испугом.

На его худом лице появилось новое, суровое выражение человека, живущего на войне. В остальном он был тот же, привычный, ее Петр: во всем облике его, сорокапятилетнего человека с некрасивым, голубоглазым, сосредоточенным лицом, большими, ловкими руками и тяжеловатой походкой, легко угадывался русский крестьянин.

Сколько же надо было рассказать ему за эти четыре часа! «Люблю его, всего люблю, навсегда!» — думала Вера, хлопоча над сковородкой с шипевшим салом, а вслух говорила о каких-то пустяках — о пароходе, о Катеньке, о грядках.

Слушал ли он Веру? После какой-то фразы, совсем уж незначительной, она обернулась и смолкла. Петр стоял к ней спиной и смотрел в окно, плечи у него были высоко подняты, словно в мучительном каком-то усилии.

Вера подошла, замерла сзади него, и именно тут Петр не выдержал, плечи его дрогнули.

Тогда, не колеблясь более, она повернула его и с силой прижала к себе его голову.

— Петя, Петя, — прошептала она, впервые в своей жизни слыша мужской плач и ужасаясь ему.

Она гладила его по голове, по плечам, потом уложила в постель, заботливо спустила штору. В сумраке Петр взял ее руку, тихо сказал:

— Ты у меня, Веруша, лучше всех, девочка моя.

И она нисколько не удивилась, что он ее, седую, назвал «девочка моя», — ведь их соединяли двадцать долгих лет жизни.