Сурин, очевидно, был болен — горло обвивала серая тряпица. Он сильно изменился за этот год. Куда делась его крупнота, мощь. Он будто усох. А может, он и был таким раньше — год, два назад, а изменился я, мой взгляд на него? Впрочем, когда я последний раз видел старика так близко? Давно. Неужели и тогда лицо его было так густо иссечено морщинами и так сумеречно блестели глаза?
Я подал ему сверток и сказал, что это пирожки от Степанковых. Старик ничего не понял. Он смотрел то на меня, то на сверток с каким-то детским глуповатым изумлением.
— Завтра вашей Варваре Тимофеевне… Ну, в общем, пятнадцать лет с того дня, — неожиданно разволновавшись, начал объяснять я, но старик уже сообразил, кивнул головой.
— Да-да. Завтра и будет. Не забыли, поди, люди, — пробормотал он радостно и засуетился, мелко обстукивая протезом пол. — Счас, суседушка, повечеряем. Чайку попьем зараз с этими пирожками. Как мамка твоя, не хворает?
— Нет, здорова.
— Ну и слава богу. А я малость остудился. Хвороба в поясницу вошла, а нонче с утра горло одолело. Поди, рашпилем в нем продрали. — Сурин говорил, а сам тихонько выталкивал меня из коридора внутрь квартиры. — Степанковы передали. Эхма… Костя там как? Лидушка?
— По-моему нормально. Дядя Костя много работает, похудел, — ответил я и остановился — дальше ни шагу. — Спешу я. Вы извините.
— А как же, сусед, чайку? — Старик горестно развел руками. — Зараз скипит чаек-то.
— Спешу я. Извините, — повторил я, и голос у меня задрожал.
— Нонче все спешат. А куда, одному богу известно. Ты-то молодой, а то, поди, и старые бегут. — Сурин шагнул к двери, решительно открыл передо мной дверь. Конечно, он обиделся. Мне стало стыдно.
— До свиданья, — выдохнул я.
— Заходи как-нибудь. Не гребуй стариком, — огорченно сказал Сурин и вдруг спросил: — Сколько годков-то тебе?
— Шестнадцать скоро.
— А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…
Я не слышал, как Сурин затворил дверь, — последние его слова поглотили все звуки. Они, кажется, отражались от стен и лестничных перекрытий усиливающимся эхом, являя собой страшную суть: «А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…»
Я побежал вверх по лестнице, и слова погнались за мной.
Я остановился. Замер. Облокотился на перила и сполз на ступеньки.
Что же это такое получается — старый, больной человек остался один в квартире, один на один с обострившимся горем? Конечно, у меня есть дела, но если подумать хорошенько, разве они стоят сейчас страданий старика? Он будет вспоминать сына и жену и плакать. Не зря же он сказал: «А Федюшке моему семнадцать исполнилось, когда война началась…» Разбередил старику рану и ушел. Заладил как попугай: «Спешу, спешу». Попил бы с ним чайку — все равно ведь буду дома ужинать. Послушал бы старика. Чего вредничал-то? Надо вернуться.
Я встал, спустился вниз на несколько ступенек и вновь сел. Что подумает обо мне Сурин? Трепло, мол, нет у него никаких срочных дел. Просто «погребовал суседушка» и вот явился: «Здрасьте». Выходит, сжалился.
Да, он подумает именно так. Из жалости вернулся сосед. А жалость только унизит его. Другое дело, если бы старик почувствовал, что я из сострадания, из понимания его горя пришел. Тогда, значит, и не уходил бы.
А то ушел. Как ему объяснишь, что не из жалости вернулся. И вообще, где граница между жалостью и состраданием? Как во всем этом разобраться?
В подъезде хлопнула входная дверь, я вскочил, и тотчас передо мной возникли двое мужчин — какие-то помятые, с синеватыми лицами. Маленький и большой. У большого очень хмельные заплывшие глазки. Мужчины были одеты в черные, изрядно замусоленные пальто. На голове большого — кепочка-разноклинка, а на маленьком — приплюснутая кожаная шапка с обрезанными ушами.
— Эй, пацан, где тут Яшка проживает? — с нагловатым напором спросил большой.
— Нет у нас никакого Яшки. — Я, конечно, понял, что они Сурина спрашивают и соврал с совершенно определенной целью. — Не проживает тут ваш Яшка.
— Ну да, — крякнул маленький. — Ты что, Яшку Сурина не знаешь?
— Нет тут такого. Не живет. Вам же ясно сказано.
Я повернулся и равнодушно зашагал по лестнице. Двое совещались за спиной — они меня раздражали. Опять пришли к Сурину выпить.
Я обогнул лестницу, сказал:
— Чего митинговать?! Не живет у нас Яшка Сурин. Шли бы вы отсюда, граждане.
— У тебя не спросились, молокосос, что нам делать, — вспылил большой. — Гляди, а то ненароком насморк заработаешь.