Недопонимание природы терроризма, как мне каже ся, обусловлено одной навязчивой иллюзией. Кстати, навязчивой иллюзии избавиться ничуть не легче, чем навязчивой идеи. Речь идет об устойчивом представлена будто порядок, в частности социальный порядок, подде живается сам собой, просто по инерции, если его никто нарушает. На деле же инерция существования не гарантрует субъекту воспроизводства его собственной мернсти, — дрожь земли усиливается, как только ослабевает железная хватка господина А когда господин (вернее, его изнеженный наследник-бастард) начинает трястись от страха, дрожь переходит в землетрясение, очаги терроризма сливаются в тотальный террор и кромка социальности рушится. Как уже было замечено, сначала под фундаментом образуются пустоты, а затем ажурные постройки (формы социального комфорта, обживаемые методом страуса), лишенные опоры на фундаментальные ценности, провали-
75
Terra terrorum
"ваются. Полагаю, что подробная расшифровка была бы здесь излишней, достаточно сокращенного варианта.
Н. И. Возможно, дело тут не столько в скорости из-менений, о которой говорила Татьяна, сколько в том, что реактивен их масштаб: чем мгновенней реакция, тем она беспомощней, и чем беспомощней, тем реакционней.; А вообще, едва ли можно спорить, что утопия и терроризм плоть от плоти друг друга Места — топоса — террору, его предметам и его субъектам просто нет на этом свете. Террор не имеет своего аутентичного пристанища Но парадоксальным образом он обладает своей территорией. Есть некоторая земля террора — terra terrorum, — и когда начинаешь ее обозревать, она предстает практически безграничной. Чем сильнее тенденции глобализма, тоталитаризма или фундаментализма, тем явственней становится и эта безграничность. На любом макро- или микроуровне террорист способен заявить о себе, о собственном всем миром отрицаемом достоинстве, и взять на себя то, что не решается взять никто. В частности, ответственность за ту самую утопию, плоть от плоти которой он собою представляет. Источник всей сложности размышления о терроре кроется в том, что мы не слишком понимаем, как можно сорваться с теплого, насиженного жизнью места без шанса на то, чтобы на него вернуться. Не то чтобы всякий террорист — смертник, но ценность возвращения, ценность самосохранения настолько явным образом устремляется к нулю, что обыкновенно оказывается вовсе не востребованной Такое впечатление, что если бы террорист не взорвался в самолете, в автобусе или в магазине, то он сделал бы это сегодня же ночью у себя в спальне. Обидно и страшно-размышлять о мире, в котором продемонстрировать собственный покой по отношению к личной жизни и смерти мы оставляем в качестве удела террористу Но поскольку
76
Беседа 4
террор всюду найдет себе место — и в большой, и в ма- ленькой политике, и в макро-, и в микроэкономике, популярной, и в сколь угодно элитарной культуре, и в част- ной, и в общественной жизни, — то менее всего мы его сможем уловить, если попробуем обозреть поля его фактического распространения. И вовсе не только в силу того, что они необозримы, но прежде всего потому, что странным образом это априори бессмысленное обозрение идеальным образом впишется в ту перформативную картину, которая душит сегодня не только террориста, но и любого нормального человека. Ту картину, которая вызывает террориста на историческую авансцену и раскрывает в нас не так, как когда-то — то ли божественное, то ли земное начало, а начало вовсе безотносительное к полям реального и символического, — начало специфически виртуальное, выглядывающее на тебя не из зеркала, а из компьютерного монитора и экрана телевизора. Совсем не случайно, я полагаю, террорист сегодня предстал у нас в качестве того, кто разбивает бесчисленные зеркала, в которые мы привыкли смотреться по утрам в полном покое в поисках, как принц Гэндзи, «новой утонченности» на своем лице. Да, культура для современного самосознания находится если и не в состоянии самоуспокоенности, то в состоянии странного поиска самозабвения, — поиска встречи в некий знойный, ясный солнечный день с богом Паном на лесной лужайке. Не с тем, чтобы он вселил в тебя древний, собственно панический ужас, а с тем, чтобы забыться сном, который хоть сколько-нибудь напоминал бы реальность, — хоть сколько-нибудь отличался бы от того, что мы видим собственными глазами. Во времени мы легче можем обнаружить искомую территорию ужаса, нежели в пространстве. Для меня подлинный ужас — это единственно ужас древний, тот, который живописуют Бакст и Вячеслав Иванов, тот, с которым мы лично сталкиваемся едва