Выбрать главу

144

Беседа 6

не проясненного концепта мышления, когда он апеллирует не к метафизике, а к тому, что полагает ей конец, бескровный, вечно отступающий и постепенно теряющий собственный трагизм, что открывается в стихии со-творения «дома Бытия» только поэтами. Если бы способ, каким Хай-деггер сделал себя неуязвимым, — защитил свой путь от расхожих обвинений в иррационализме, агностицизме, догматизме и т. д., а равным образом и от «имманентной критики», — был преднамеренным, заранее спланированным и методически осуществленным, Хайдеггера по праву следовало бы признать самым остроумным мыслителем эпохи.

И все же, неверно, что это гарантированное и в каждой своей точке бесконечное самоуглубление умственного взора — от мыслящего «Я» к сущему Dasein, от сущего к бытию, от бытия к событию, от события к мышлению — вовсе не содержит в себе цельного философского высказывания. Однако высказывание это — косвенно и негативно, в том же смысле, в каком, согласно Канту, негативной была задача «Критики чистого разума». Но если Кант имел в виду рефлексию пределов интеллигибельности мира, то Хайдег-гер вовсе ничего не «имел в виду», спонтанно описав его онтологическую беспредельность: тот как будто бы простой, но никем на самом деле не доказанный ноуменальный факт, что мир не есть блин, стоящий на одном, двух или многих космических китах — природе, духе, Боге, материи, мышлении или бытии. Нечего и говорить, что он при этом, как и Кант, обошелся без гипотез.

Несмотря на то, что такое толкование общей траектории хайдеггеровской мысли существует, несмотря даже на то, что оно является наверняка оправданным, возможен и иной подход, который мне представляется не менее корректным и даже более естественным, поскольку он соответствует обыкновенной дихотомии любого духовного пути, с его увертюрой и апофеозом, иллюзией непреходящего восхода и

145

Хайдеггер. глубина и поверхность

предчувствуем последней битвы, путешествием за манящий горизонт и возвращением к себе, в точку экзистенциального исхода. В этой мертвой точке спекулятивной воли исполняется не доброе намерение открытой сократической души, не знающей ничего лучшего, чем углубиться в суть вещей и беседовать с собой о «благе», а грубо льстивое и скрыто грозное прорицание оракула: «Сократ — мудрейший из людей». Сюда, к самим себе, к лицевому, переднему краю экзистенции, возвращения не избежать (об этом у Хайдег-гера целый том лекций), но отсюда можно и не возвратиться. Здесь теперь — чисто поле, а не чистый лист, и на этот раз встретиться придется, в собственном лице, не с безобидной заблудившейся «змеей, кусающей свой хвост» (под дудку Гегеля), а с автохтонным, знающим твой «самый тихий час» заратустровским драконом. Если я назвал такой ракурс трансцендентным, то лишь потому, что он раскрывает глубину в обратной перспективе — в качестве предмета невозможного герменевтического опыта или в качестве неисповедимого предмета понимания. Есть зов — глубина вопрошающего взгляда, которая распечатывает тайны мира и о которой я с поверхности вещей-идей вел до сих пор речь. И есть нежданный и непрошеный ответ — взгляд откликающейся глубины (бездны, сказал бы Ницше), взгляд не на мир, а на тебя, который «разделить», как первый, невозможно и на который можно ответить единственным адекватным образом — выдержать его, не отведя взора. Ты ничего при этом не поймешь, не выяснишь и не расслышишь, и ничем дорогим или сокровенным не поделишься, — лишь небу станет ясным, кто ты такой и какого имени достоин. Здесь спор не только уместен, но и неизбежен, однако это спор с самим собой, точнее, с тем в себе, на ком сходятся лучи обратной перспективы неписанной картины мира, и Кто дрожит, трепещет от того, что созерцает. А созерцает именно то, что не в силах «созерцать», хранить покой в от-