Выбрать главу

Но это блаженное чувство обоссанности! По сравнению с этим холодом моча кажется просто огненной. Я не и думал, что внутри меня сохранилось столько тепла!

Но… Она же скоро остынет. Она намочила мне яйца и бёдра. Она подтекает мне под ягодицы.

Проволокой я плотно прижат к столу, но эта жидкость… Она может подтечь, постепенно.

Надо как можно меньше шевелиться. Ещё неизвестно, сколько мне придётся так лежать. Я не знаю, когда начнётся моё освобождения. Мне неведомо время начала Ритуала.

Она высохнет. Наверное, будет пахнуть. Но, похоже, в подвале хорошая вентиляция. А раздражение на коже? Ничего. Надеюсь, терпеть недолго…

Мне лучше.

Он всё таки мастер своего дела. Даже распухая в тугих стальных петлях, я всё ещё сохраняю способность дышать.

Надолго ли? Нет, нет! До освобождения он не уничтожит меня! Нет, ни за что! Он знает, что делать…

Кафе.

Я сидел, спокойно и неподвижно.

Нет, удивления не было. Но я всё ещё следовал правилам поведения, усвоенным мною в прежней моей, земной и обыденной жизни.

Мне положено было спросить его. Даже если ответ его меня и не интересовал.

— Откуда вы меня знаете?

— Мы знакомы, Сергей Игоревич.

— Заочно? Что то я вас не припоминаю… Мы разве уже встречались?

По моему, он улыбнулся. И было от чего.

Голос мой звучал вяло и безжизненно. С таким равнодушием к тексту произносил бы эти фразы старый, спившийся актёр с больной печенью и хрипами в лёгких, в тайной надежде, что спектакль скоро закончится, чёртовы зрители наконец отстанут от него, а завтра Господь, быть может, смилостивится и пошлёт таки ему вечное успокоение на исходе затянувшегося запоя.

— Встречались. Несколько раз. Но вы, похоже, меня не запомнили. Но это уже дело для меня вполне привычное. Меня почему то никто не запоминает. Внешность у меня что ли такая? Не запоминающаяся? Прямо беда какая то…

И, говоря это, улыбался. Иронизировал… Или просто издевался?

Любитель шуток… Любимый шут господень…

Любимое дитя.

— Честное слово, просто обидно иногда бывает. Ведь с иным человеком так сдружишься. Сроднишься, можно сказать. С колыбели, с самого начала… Да что с колыбели, с самого его рождения с ним по жизни идёшь, рука об руку. Даже когда он ещё ходит не умеет, ползает только да агукает. А уже следишь за ним да успехам его радуешься. Вот он встаёт, за стеночку цепляясь. Вот уж и лепечет потихоньку. «Мама»… «дяй»… «иглуска»… Вот уж и говорит без умолку, вопросы разные задаёт. «Почему небо голубое?» «Почему трава зелёная?» «А как я на свет появился?» И глазёнки большие такие, влажные, тёмные, любопытные… Всё знать хочет, всё ему интересно. А родители его, бывало, отмалчиваются. Или, того хуже, глупости всякие говорят. А ты стоишь рядом, губы кусаешь от досады — да вмешаться не можешь. Такая вот политика невмешательства. Им бы, дуракам, о любви ему рассказать, от которой он на свете появился. Или о том, как дорог он им. Или о том, что и другие люди в любви рождены. Нет, отговорки только одни.

— А потом — и того хуже. Брошен ребёнок, в небрежении. Нет ухода за ним, ласки нет и тепла родительского. А дьявол то не спит, дьявол то ковы разные строит, ловушки расставляет да ямы тайные выкапывает. И вот уж, глядишь, оступаться начал друг мой ненаглядный. Сперва — помалу, полегонечку. Где соврёт, где сопрёт… Игрушку чужую или мелочь из кармана… А я уже знаю — не кончится добром всё это, не кончится. Иногда просто плакать хочется. От бессилия своего. А друг то мой тем временем зубы показывает, клыки скалит. Озирается. А там… Пустота вокруг него. Вакуум. Душа задыхается. Потом чернеет. А я всё рядом, всё рядом. Каждый вздох ловлю. Каждый. Вплоть до последнего… Может, водочки закажем?

Свой монолог он произнёс без единой остановки или запинки, ровно и быстро, словно на одном дыхании. Речь его, типичная банальная чушь, вполне подходящая разве что для какого-нибудь уличного проповедника провинциального отделения секты пуритан-душеспасителей («…господьтебялюбиттвоядушаему ведомадайкопеечкувекбогабудумолить!..»), никакого интереса у меня не вызвала.

Привлекло моё внимание другое. Со стороны могло показаться, что он ёрничает. Откровенно глумится… Надо мной или над теми, кому такие речи могут прийтись по нраву — это было трудно понять.

Он улыбался. Широко, откровенно, открыто. Губы его были растянуты, но в одну сторону — до конца, а в другую — лишь до половины, отчего улыбка его напоминала скорее какую-то брезгливую гримасу.