Выбрать главу

Сироткин не умел жить без того, чтобы кто-нибудь из ближайшего окружения не вызывал у него бушующей неприязни, и, естественно, не мог со временем не ощутить, что двое из его компаньонов, Наглых и Фрумкин, отличные ребята, тогда как Червецов весьма некстати затесался в их компанию. Червецова они знали мало. Поверили ему, а он не оправдал их надежд. Но, может быть, Наглых с Фрумкиным еще и не подозревают, что Червецов оказался неподходящим для их фирмы работником, с них станется, Фрумкин с головой ушел в финансовые операции, а Наглых чересчур беспечен, ему словно все равно, с кем сотрудничать, лишь бы деньги текли рекой. Зато он, Сироткин, раскусил Червецова. Червецов, конечно, приносит определенную пользу делу, но имеют ли они моральное право терпеть его неприглядность, его дикие выходки? И живет Червецов как-то оголтело, как пещерный человек, и идеи у него какие-то безумные, плутовские, и водку он пьет прямо-таки по-свински. Сироткин стал всюду язвить Червецова, и только сам Червецов не замечал, что Сироткин им недоволен. Люди посмеивались: смотрите, звездочеты уже грызутся между собой, уже хотят съесть Червецова. А Сироткин не мог сдержаться, едва речь заходила об этом парне, он менялся в лице, на щеках проступали вроде как лишаи, гнойники, язвы, стигматы некой таинственной веры, свидетельства кошмарных борений и мучений духа, на него нападала икота, слова застревали в глотке, и он бился в чудовищных тисках недоумения, почему люди так слепы и так заблуждаются. Плохое ли, хорошее говорили о Червецове, люди так или иначе заблуждались, ибо, по Сироткину, настоящей, последней, ужасной правды не высказывали. Ему казалось, что никого еще он не ненавидел так, как ненавидел Червецова; ему даже становилось жалко денег, которые отчислялись тому за труды, лучше бы их просто выбросили на ветер, сожгли. Червецов сводил его с ума.

Я не тот, кто бредит любовью, размышлял Сироткин, я держусь ненавистью, но ненавистью целительной, очищающей и потому более щедрой и спасительной, чем то, что люди слабые, ленивые, духовно безграмотные воспевают как любовь. Заряжаться по утрам этим целительным чувством было для него все равно что приобщаться к происходящим в мире событиям и сознавать свою ответственность за них. Чаще всего после такой зарядки он весь день чувствовал себя превосходно и был в отличной форме, но иногда случалось, что ненависть оставалась ненавистью, теряя свои целебные свойства. В такие дни он сполна ощущал ее тягостную силу, ее проходящую через сердце судорогу, помрачающую разум власть. И это была уже болезнь, и тогда он дома, на пятом этаже, бродил без дела в огромных и солнечных комнатах, страдал от черной безысходности и натурально осязал в себе нечто греховное или даже физически отвратительное, как запах нечистых ног. Куда-то исчезало умение понимать себя. Он смотрел на себя со стороны и видел, конечно же, не Сироткина, а кого-то маленького, гнилого, забитого; впрочем, в этом и заключалось спасение: как бы отказавшись от себя, он начинал яснее видеть своего мучителя, того, кто безмятежно жил, не ведая о сосредоточенной на нем ненависти. Так был окончательно уличен и Червецов, пойман в эти безжалостно выявляющие истинную суть лучи.

Но Червецов и сам лез на рожон, делал все, чтобы его оставалось лишь обвинить во всех грехах смертных и ничто уже не мешало возмутиться им открыто, с упоением. Это был долговязый, тощий, с простодушно вытаращенными глазами субъект, и когда он приходил, Сироткин в первые минуты смотрел на него с каким-то безотчетным умилением, доброжелательно приветствовал в нем гостя, раздражение же захватывало чуть позже, и потом скоро всплывало в памяти (как некое откровение), что он ненавидит этого человека. Однажды Червецов прибежал возбужденный необыкновенной и словно бы остроумной находкой; пламенный, он распечатал принесенную им бутылку вина, они выпили по бокалу, и лишь тогда гость, пьяненький, воодушевленный и суетно-торопливый, пустился в объяснения:

- Знаешь те развалины... говорят, в прошлом веке там была тюрьма, куда частенько заточали и политических?..

- Ну, знаю, - ответил Сироткин, без напряжения и интереса вспоминая унылое, заброшенное место на окраине города, руины некогда большого угрюмого дома, о котором в самом деле говорили, что одно время в его стенах практиковали усмирение и охлаждение революционных страстей.

- Перовская, Кибальчич, Морозов, - истово сверкал познаниями Червецов, не замечая, что в собеседнике пробуждается раздражение. - А вот теперь, продолжал он, - я, якобы продолжатель славных традиций... Кстати, друг, я вчера выпил, сильно перебрал, а сегодня, нуждаясь в оздоровлении, решил осушить бутылочку на лоне природы, такие у меня возникли поэтические воззрения... Как и подобает хозяину жизни, я прихватил их не одну, а две, то есть бутылки, в общем, был замысел размахнуться широко. Я поднялся куда-то по тропе, огляделся и не сдержал возгласа изумления - природа великолепно хороша, - однако внезапно задремал. Когда бодрствование вернулось, я снова огляделся, но... чудны дела твои, Господи!.. природы уже не видать, вокруг камни искусственного происхождения. Где я? Мох и кусты, заросли, короче говоря, в том месте существенные намеки на благополучие прошлого в виде хорошо обработанных кирпичей и современное запустение в виде их беспорядочной раскиданности... А прямо у меня в изголовье - есть, знаешь ли, такая штука, мое изголовье, - очень гладенький и совершенно пустоглазый череп.