Выбрать главу

Все засмеялись, а зардевшийся Топольков посмотрел на Ксению побитой собачонкой.

Глава пятая

Слезы обиды бурлили в худосочной топольковской груди, и только усилием воли он удерживал их от решительного выхода наружу. Следует заметить, он считал Ксению слишком красивой женщиной, чтобы негодовать на нее за ее сарказмы, а с другой стороны, по его понятиям ловца влюбленности молоденьких девушек она была уже старухой и, следовательно, носительницей косности и необоримого консерватизма. На женщинах, когда в них складывалось такое сочетание, он ставил крест. В то же время Топольков любил Ксению. Он любил ее превозмогающим обыденность чувством, в котором было заложено ясное знание, что она никогда не посмотрит на него серьезным взглядом, как, впрочем, и ни к чему, бесполезна и нелепа была бы их любовь в окружающей действительности, пошлой и ничтожной. Топольков сохранил много остатков и своеобразных реликтов разочарованного в первом столкновении с правдой бытия юноши, и поскольку юношей он уже не был, такая сохранность или даже застойность прошлого часто обязывала его разыгрывать из себя романтического простачка.

Начатую им тему подхватил Сироткин и, хотя не принадлежал ни к какой партии и восставал всегда не только против любых партий, но и всякого только что высказанного мнения, выступил точно в топольковском духе и показал себя максимальным демократом. Может быть, это было сделано в пику Ксении, посмеявшейся над Топольковым, однако ведь и выступить с чем-либо иным было бы, по его убеждению, отрицанием и оплевыванием вольнодумия, истины и порядочности. Момент же в содержании общественной ситуации был не таков, чтобы шутить с подобными вещами. Сироткин изобразил на лице тревогу, ибо момент был воистину тревожный; когда он произносил слово "опасность", его голос дрогнул. Он прекрасно знал, что нет реакционера, который открыто признал бы себя реакционером, однако в своей политической грамотности и публичной активности не желал ограничиваться этой аксиомой и хотел бы внести полную определенность в вопрос, что же действительно реакционно, а что прогрессивно, и в конце концов подвести к заявлению, что кое-кто из присутствующих, покопавшись в душе, непременно обнаружит там немало ретроградного сора. Он верил, что каким-то образом даже контролирует общественную ситуацию, а не только превосходно понимает ее, и что пока он трудится в поте лица, занимает бдительно демократическую позицию и видит пути спасения простого народа (который не любит и не уважает, но из великодушия готов обогреть и выручить) в обретении им буржуазных ценностей, попытки реставрации прежних порядков не представляют собой настоящей опасности. Он забыл о Сладкогубове, о почти совершившемся крахе его коммерческой карьеры, он снова был преуспевающим и честным дельцом, для которого идеальное устройство общества сбывается уже тогда, когда предприимчивому человеку нет необходимости пробиваться сквозь заслоны и непонимание. Он и полагал, что не столько даже жизнь диктует нужду принятия законов, обеспечивающих свободу его экономической деятельности, сколько сами законодатели из кожи вон лезут, чтобы опередить время и снискать славу прогрессивных людей. Иными словами, народ любит Сироткина и стоит за него горой.

- А я бы сказал, - вставил Конюхов, - что как раз время и нужда животов выступают главными зачинщиками, они повелевают принимать разумные законы, тогда как наши законодатели сами по себе действовать разумно совершенно не в состоянии. Парадокс? Ну, в каком-то смысле, а скорее просто беда. Можно думать, что законодатели в их нынешнем составе смешны, некомпетентны, трусливы, а вот пришли бы другие, так все бы мгновенно и поправилось. Но я не очень-то верю в других. Всегда нас преследует эта иллюзия: мол, на этот раз уже точно к власти пришли толковые и понимающие чаяния народа люди, они все придумают и устроят в наилучшем виде. Однако фокус в очередной раз не удается, опять выходит какая-то каша. Но в том-то и штука, что главный, все решающий закон вовсе не надо принимать, он был и раньше, и сейчас он есть, и всегда был, только все полагают, что прямо о нем лучше не говорить. Или даже встрепенуться и рискнуть - почему бы и нет? - вдруг как-нибудь да удастся придумать что-то еще, какой-то другой закон, более возвышенный, изящный. Но все знают о существовании этого закона и втайне на него надеются, потому как только он и выручает при всяких неожиданностях. В общем, на крайний случай закон у нас есть. Как могла бы столько лет продержаться такая огромная, невероятная империя, состоящая из фантастического числа племен и народов, если бы ее существование не скреплялось законом, хотя бы и таким, на который не любят ссылаться вслух? Да, закон есть и будет. Закон силы, железного кулака. Сейчас он скрылся в тени, и все вокруг зашаталось, заколебалось. И я думаю, наши законодатели со временем откажутся от потуг придумать новые законы, а он, существующий и неизменный, снова всплывет на поверхность. Ведь они не могут не сознавать, что законы, которые еще необходимо только придумывать, мгновенно развалят империю и тогда сила от тех, кто их, законодателей, выдвинул, перейдет к другим, может быть, к их врагам...

Сироткин снисходительно усмехнулся на пустую патетику писателя, изрекавшего давно всем известные, избитые истины. Любой мыслящий человек, усваивая демократические принципы, не открывает закон кулака, о котором разглагольствовал Конюхов, а исходит из того, что этот мерзкий закон необходимо поскорее избыть. Это отправная точка. Однако для Сироткина это настолько давно пройденный этап и настолько хорошо усвоенно, что он даже как-то соскучился бы, прекрати и впрямь свое действие отвратительный закон. Ведь что ни говори, для пущей демократичности полезно, чтобы в человеческом существовании сохранилась некая особая острота, капитальная причина, с большим искусством регулирующая возбуждение борьбы и критики, покушений на неистребимое мировое зло. Другое дело, что сейчас следовало во что бы то ни стало утаить эту интимную нужду души от проницательности Конюхова и его жены, и он, понимая и чувствуя, как вести себя в подобных ситуациях, разбавил свою демократичность изрядной дозой высокого и поэтического гуманизма. Он запальчиво выкрикнул, что абсолютно незачем удерживать в составе империи народы, которые этого не хотят.

- А вот я не могу решить этот вопрос так быстро и просто, - снова возразил Конюхов. - Пожалуй, и вовсе не могу его решить.

- Вот как? - крикнул Сироткин. - Значит, говорим прекрасные слова, а как доходит до дела, решиться на правду нам уже и не под силу?

- Согласен, соображения высокого гуманизма требуют отпустить... но обрати внимание на такой факт, обрати! Может быть, литовцы, скажем, твердят на самом деле не столько о самостоятельности вообще, сколько о независимости от русских. Мол, они не против гуманизма, дружбы, братства, соборности, но только подальше от русских, так, чтобы русских как будто бы даже и исключить, по их смиренной просьбице, из дружной семьи просвещенных и цивилизованных народов. Да и способны ли они к самостоятельности? Боюсь, все их понятие о независимости не выходит за пределы желания быть врагами русских. Ну конечно, русские создали империю, тюрьму народов, на них лежит историческая вина... а литовцы, стало быть, совсем без греха? Ох уж эти русские! Это же исторические монстры, всегдашние варвары, вечные гунны! Литовцы, гляди-ка, славно так цивилизовались, а русские только и норовят снова затащить их в свою дремучую чащобу, раздеть догола и вымазать в первобытной грязи. Даже споил бедного литовца страшно бесчинствующий в своей дикости русский мужик. Вот они и умоляют просвещенные и добрые народы защитить их, малых, от разгулявшегося медведя. Спору нет, империализм тут у нас, на наших бескрайних просторах, развился серьезный, только, похоже, русские, эти виновники всех бед, меньше всех получили выгод от собственного империализма...