1974
Сладкое. Настойчивый ветер прихоти, который всегда с ровной силой наполняет наши паруса: только сладенького, горького не надо. По гладкой поверхности воды он незаметно гонит нас к острым скалам. Имеем ли мы то, что с нами случается? Достигаем ли хотя бы просто того, что с нами происходит? Желанное и старательно добываемое сладенькое всегда немного горчит, на него легла тень будущей беды; а приходит предвидимая беда — ив ней для нас все равно нет упоительной терпкости, трагедия обесценивается раскаянием за глупую бездумность, с какой мы в нее влипли, гонясь за сладеньким. Пока мечемся между двумя этими отражающими друг друга крайностями, не знаем и не любим ни себя ни другого. В раздвоенности опустошается и душа и ум. Только догадавшись о горькой сладости глубины и захотев только ее, мы, уже во вторую очередь, становимся зрячими для горького и сладкого жизни.
[начало 1970–х]
Любовь. Понять, что такое человек, не всякому дано, потому что мир перенасыщен образами изображений, сотворенных человеком ради разного рода представлений. При прохождении этой мощной сферы внимание рассеивается и не в силах бывает уже рассмотреть источник излучения, выбросивший весь этот красивый мир. Заблудившись и обессилев здесь, сознание так никогда и не встречает человека. То, что оно все равно при этом называет себя я, неправомерно, потому что этим я в одном и том же сознании оказывается много лиц, они изменчивы и обычно представляют просто ту или другую коллективную маску. Эти я в мире штампуются и почти что уже продаются. Было бы явно нагло и бесчестно продолжать пользоваться такими чужими и занятыми я, и все люди конечно давно были бы изобличены и иммобилизованы силами критики, дисциплины и суда, действующими в человеческом обществе, если бы только… не спасал всемилостивый и всеблагой Господь, не за заслуги, а ради Своего человеколюбия. Пустота и бытийная нагота воображательного человеческого я прикрываются возможностью «развития», существующей для всякого рожденного человека; наглый и кричаще–абсурдный образ, выставляемый человеком мира, блекнет в перспективе возможных для каждого человеческого существа перемен, преображения, восстания. Силы суда отлично видят ничтожество красующихся перед ними скелетов, видят в свете своего немалого опыта несравненно яснее и прозрачнее чем сами носители этих мертвенных масок; и видят, что эти скелеты я должны быть счищены с лица земли ради торжества справедливости и порядка. Но спасительным покровом маячит вдали, то исчезая то вновь проступая, на месте уродливого манекена какой‑то иной, неведомый образ. Критики отступают в нерешительности. Человек спасен своим божественным образом — спасен пока еще только по своему телесному естеству.
Особенно мощно эта сила божественной защиты действует в детстве, когда и маска еще не успевает прирасти к лицу (хотя дети иногда надевают ее очень рано), и свободно еще реют вокруг человека знамения его возможных ангельских осуществлений. Потом ленивое сознание снова и снова попадает в ловушки воображаемых я, отрекаясь от богоподобия, и в конце концов делается жертвой судий, ловцов и губителей, демонической духовности или просто разного рода влияний.
Только погружение в подлинно свое открыло бы человеку настоящую сладость его истока. Не тянуться к наслаждению, счастью, эвдемонии человек не может: так устроена его природа. Не видя, не ведая встречи с Богом, он не может не прилепляться к кое–каким наслаждениям. Сократ прав, человек грешит от неведения: выполняя истинное задание счастья, сбивается на кое–какие образы счастья. Если бы знал высшее, сразу разобрался бы в низшем, предательская сладость стала бы ему видна и он легко бы пошел на любые лишения там, где раньше все влекло и где он чувствовал свою обязанность «по долгу наслажденье получать» (Вольтер).