Выбрать главу

12.5.1974

Говорят, что «Красное и черное» Стендаля обнаруживает великолепное владение механикой души (Эмиль Золя). Неожиданность страстных движений, их неподвластность расчету действительно показаны у него великолепно. Но насколько он привнес здесь нового знания и насколько речь идет о старом западном, точнее католическом, точнее иезуитском знании души, разве что с одним важным и на этот раз уже действительно новым моментом? Думаю, что больше второе. Новый момент это немыслимое для католичества, достигнутое окончательно лишь в начале 19 века оправдание страстей, реабилитация человека как он есть, по выражению Виктора Гюго, который здесь намного более сходен со Стендалем чем склонен был сам это замечать. В самом деле, Стендаля отличает вовсе не открытие или познание механизма души, а возвышение его до самостоятельной значимости. Не говоря уже о рационализме и просвещенчестве, которые, не боясь страстей, ничуть зато, или как раз поэтому, их не гипостазировали, даже сентиментализм и романтизм предполагали еще в душе благообразие. Заблуждаясь конечно и тем самым располагаясь еще где‑то у подножия христианско–католической антропологии. Последняя казалось была непоколебима. Но не тут‑то было. И глубины души были отторгнуты из ее сферы, и они были подвергнуты холодному научному наблюдению, без иллюзий рационалистов, без надежд романтиков и сентименталистов, без стыдливости кюре, исповедников и богословов. Что речь идет об отторжении целой сферы из компетенции церкви, очевидно для всякого читателя, хотя едва ли для самого автора. Это чистой воды экспроприация; Стендаль вовсе не предлагает соглашение, в котором заняли бы какое‑нибудь, пусть скромное положение церковники, он их свирепо вытесняет новой религией. Какой? Вглядитесь в наполеоновский демонизм Жюльена Сореля, в его самопоклонение, в последнюю сцену, где «у самой высшей точки одной из высоких гор Юры, в середине ночи, в этом маленьком гроте, великолепно освещенном бесчисленным количеством свечей… Матильда появилась в длинных траурных одеждах… этот дикий грот был украшен мрамором, отделанным за большую цену в Италии…» Тут звездный культ героя. Истоки Нила неизвестны, рассуждал сам с собою Жюльен, человеческому глазу не дано видеть царя рек в состоянии простого ручейка: так и никакой человеческий глаз не увидит Жюльена слабым, прежде всего потому что он не таков. Здесь декартовский субъект, «стяжавший» все что можно было стяжать. И однако герой у Стендаля это только один из мифов, вплетенных в общую канву; и религия как подлость только одна тема; писатель и мыслитель движется в невидимой, непостижимой, туманной заре, прокладывая неверные тропы на росистых лугах в неоткрытые миры. Автор как бы отслаивается от Анри Бейля, человек как бы раздваивается. Мучительное актерство 19 века. Как жалко, что в том веке можно было еще очень много и бездумно тратить.

15.5.1976

Глубина. Русских отличает глубина, глубина души, мысли, русской идеи, глубина русской судьбы. Глубина эта ничуть не мешает поверхностности и даже способствует последней; ведь мы всего легче скользим по вещам тогда, когда не видим в них своей глубины и следовательно не считаем их полностью достойными нашей мысли. Здесь отличие нашей глубины от немецкой. Мы не столько в действительности глубоки, сколько любим глубину, у нас есть к ней вкус. Поэтому наша глубина остается невоплощенной, тогда как немцы глубоки на деле. Носителем замысла о глубине у нас было всегда прежде всего религиозное начало. Конечно, в народе надо было уже накопиться силе и размаху, чтобы воспринять религию в ее подлинности. Но о дохристианской русской мысли мы знаем очень мало. Когда воспринималось христианство, то странным и печальным образом именно глубина восприятия опять помешала принять его полностью. Так глубоко потрясенный человек не может спокойно есть обыденную пищу. Все почвенные, житейские ростки веры казались недостаточно глубоки и не санкционировались. Процвел небесный монашеский идеал, никому по сути дела не доступный. Недаром неисхождение Духа от Сына так резко отличило наш Восток от Запада. Господство предков, древности, старчества с их бесконечной глубиной окружало повседневную жизнь понятным недоверием. Слишком далеко ей было до идеала. Когда мы сравниваем старую новгородскую икону, на которой Богородица Одигитрия, особенно важная для путешественников, подобно ее немецко–католическим образцам, цепко и неотъемлемо связана с нашим миром — за ней так и видится взволнованная северная улица — с вологодскими иконами, стилизованные фигуры которых замкнулись в своем запредельном далеке, то наглядно видим раскол, пролегший в русской судьбе и русской душе еще гораздо глубже чем исторический церковный раскол.