[М. Щ.] 1974
Аристотелевская эвдемония, т. е. неустанная деятельность и тайное неотчуждаемое удовлетворение от нее, она же и движущая сила ренессанса, и вообще всякой подлинной жизни. Ведь что такое ренессанс как не маленький перевес надежды и успеха над отчаянием и упадком. Поддержка от других? Не очень нужна. Мне нужно чтобы они только не совсем уж опустились и притом не чувствовали себя слишком несчастными. Нужно ли чтобы на народы низошла особая благодать Божия? Тоже не очень нужно, потому что всегда у некоторых, немногих, есть достаточно тепла чтобы согреть многих, всех. Впереди всего все‑таки добродетель, и даже умения не нужно без нее. Направление и смысл движения могут быть разными, но его осуществленность — энергия — всегда одна. Дело вовсе не в том чтобы вычитать из машины ее употребление, а в том чтобы найти лучший режим ее работы. Аскеза, которая одно со счастьем. Аристотелевская аскеза и ренессансная аскеза — одно. Другая, упрямая, мстительная аскеза человека, вымещающего неудовлетворенность духа на теле, на жизни, на природе, на других.
27–28.5.1983
Человеческая масса, даже казалось бы углебающая яко пчела в вещественных приобретениях, живет ожиданием мессии, ради которого она бросит свои богатства. Настоящее, пускай и грозное и губительное. Броситься в восторге под колеса Джаггернаута. Что чувствовала тройка, расправившаяся с контрреволюцией, когда на ее место присылали другую тройку? Люди томятся ожиданием настоящего, ради которого не пожалеют ничего. Христос посмел встать на пути этого тоскливого и мощного стремления, назвав себя мессией, но дорогу показав при этом назад, к человеческой самости, а не вперед, к огню. Каждая человеческая жизнь стала всей историей, с абсолютным концом в виде суда надо мной лично после всего.
19.6.1983
Больной и страдающий еще может что‑то увидеть. Почему Россия такая неуютная, требовательная страна? Потому что стоит на безмолвном терпении и слезах, они требуют отмщения, вот почему даже обленившаяся и сонная масса втайне готова к каре. И требовательность к миру тоже держится этим таинством страдания. Здесь другая антропология.
3.7.1983
Ты устраиваешься всегда в мире «на пока», зная что ты проезжий. На чемоданах. Устроить других? Тебе это не важно. А важно? Сохранить и развернуть как можно больше того, что не кончится. Почему ты тут можешь что‑то? Потому что физически вытесняешь место. Там, где физически ты, не должно быть неправильного. Вечные вещи как вечные, а ты уже есть, этого не отменишь. Это твое присутствие здесь и есть собственно ты, ты продолжение (прямое) этого не тобой придуманного способа присутствия меня в мире. Поэтому нельзя говорить что Бог слабее милиционера, как Бердяев. Бог присутствует в этом твоем и всего присутствии, а сильнее этого ничего нет. Бог не в дереве например, а в том что оно использует момент своего присутствия для скачка дальнейшего роста.
24.7.1983
Люди во множественном числе это всегда прежде всего наши внутренние «множества» и потому уже только случайно, неточно и несправедливо к людям относят тех или этих, конкретных. Но нам свойственно воспринимать этих и тех в образе наших людей! Страшно трудно разлепить их на то, из чего они состоят, — на индивидов. Это работа, мелочная, малоблагодарная. А необходимая, если не ради индивидов, то хоть ради нас, потому что и das Man и πολλοί засели прежде всего в нас и их там надо разбирать. Проверка их действительного разбора то, что как в зеркальном отражении мы начинаем разбирать и людей и разбираться в них.
Но как разобраться в целом городе?
30.8.1983
Соблазнительно освободиться вчистую от чужих и собственных упреков, это делает царем. Или так «разоблачать» внешние упреки, чтобы они, по моем здравом размышлении, не ставили меня в тупик. А то другие люди и сам постоянно сажаешь себя в безвыходный колодец. Благодать, только она выводит; и то не полностью, неведомо когда и без гарантии что надолго. Тогда можно снова дышать. Но что это за ломимое создание, человек! Он всегда как сноп на току, или как горный ручей, пробивающий себе невозможный путь. Хорошо воде; а если бы горный ручей был телом. Едва хочешь подняться, тебя сбивают, повалив; а замкнешься, еще и подозрение, дознание, — нет, решаешь, лучше жить открыто.
Так обрушивается все, прорываются струйки благодати и то, что успело с ними поплыть — конечно, временно потому что тоже отсеется. Что живо, было так много раз просеяно. Мориак прав: поэтическая благодать близка к общей. Но не то же. Первая исторична, она во времени и месте, она сродни таланту и сама есть талант. Вторая без времени, невместима, безымянна. Одна не прогоняет другую. Так у Пушкина.